Выбрать главу

Кора покрыта морщинами, как лицо старого человека. Я слежу, как капля стекает по древесному желобку, заставляя его потемнеть. Это только начало, только начало.

— Х-хватит, н-не надо! Ну, х-хватит. С-слышишь? Ася!

Я почти не удивляюсь. И не думаю, как он узнал, где меня искать. Он просто не мог не прийти. Он всегда появляется вовремя.

— 3-застегнись, п-простудишься. П-пойдем.

А сам опять без шапки. Он весь год ходит без шапки.

***

Я знаю здесь каждый угол, бывала здесь много раз.

— А где же Людмила Александровна?

Мама уехала в санаторий. И он пока живет в одиночестве. Но сегодня это даже к лучшему.

Значит, он все-таки решил? Я чувствую, как меня охватывает легкий озноб.

— П-пойдем вы-ыпьем чаю. Чтобы т-ты с-согрелась. Мне пьем на кухне чай. Иван-чай со зверобоем.

Зверобой мы собирали вместе. И еще сушили крапиву. Я тогда все шутила, что это бабское дело. Бабское и ведьмовское — рвать и сушить крапиву. И Сережка — сподвижник колдуньи. Юный ее ученик. А он улыбался, отмалчивался и качал головою.

Это было совсем недавно, летом. Или ужасно давно. Тысячу дней назад.

Я боюсь на него взглянуть. Он, наверное, тоже. И мы так сидим, и мешаем ложками в чашках. Размешивать нечего — чай без сахара. Но надо же что-то делать. И этот фарфоровый звон («Сколько раз тебе говорили, не стучи о стенки чашки!») призван заполнить разделившее нас пространство — такое пустое, с разреженным воздухом.

Все-таки я решаюсь поднять голову — и тут же встречаюсь с ним глазами.

Что-то в нем изменилось: будто он стал старше. И глаза потемнели, сделались слишком глубокими. Или мне кажется? Просто он не улыбается. Улыбка делает его лицо детским и немножко дурацким.

— Я хо-хочу т-тебе что-то п-показать. П-пойдем в комнату.

Он открывает шкаф. Этот шкаф как дом — старый, дубовый, с дверцами в резных узорах из листьев. Не помню, чтобы я видела где-то еще такие шкафы. Их давно заменила гладкая полированная мебель — помельче, не отягощенная воспоминаниями, с блестящими поверхностями, быстро собирающими на себе пыль. А Сережка с мамой живут в старой московской квартире, с этой дубовой мебелью, родившейся до революции и пережившей все и вся. Стекла трельяжа от времени сделались мутными, и отражения в них кажутся неправдоподобными — будто они явились из глубины чужого сна. Странно видеть себя в таком зеркале.

— В-вот, с-смотри!

Он достает из шкафа… Что это? Театральный костюм?

— Это б-бабушкино. Л-любимое. Она в нем в-выступала. П-пела. Она б-была актрисой.

Я осторожно касаюсь платья. Я никогда такого не видела. Только в книжке на картинке. В детстве я мечтала, как стану принцессой и буду ходить в длинном платье. И когда выросла, все мечтала. И однажды портниха в пионерском лагере сшила мне длинную юбку-восьмиклинку для испанского танца.

— Т-ты можешь его надеть?

— Но…

— Я т-тебя п-прошу. Я п-пока в к-кухне п-побуду.

Смешной все-таки этот Сережка. Он любит театр.

Дедом Морозом тогда нарядился. Я тоже люблю. И мне очень нравится это платье — с наследством старинных запахов, с памятью прошлого, упрятанного в складки. А Сережкина бабушка, наверное, была по сложению как я. Потому что платье мне в самую пору — будто специально для меня сшито. Может быть, чуть длинновато. Подол закрывает ступни и достает до пола: чтобы шагнуть, придется приподнимать.

Нижняя юбка из шелка. Жесткий лиф, длинные рукава. Вырез кажется мне огромным, почти неприличным— и к тому же не хочет мириться с моим бельем. Не хочет ни майки, ни лифчика. Приходится все снять. Платье настаивает на своем — на обнаженных плечах и полуоткрытой груди.

— Т-ты все?

Я медлю с ответом: что скажет зеркало? Зеркало утверждает, что я — это не я.

— Я з-знал, что т-тебе п-подойдет.

Он смотрит, и это невыносимо — когда глаза в пол-лица и такие темные.

— Оно за-аговоренное, — говорится без тени улыбки.

— Заговоренное?

— Б-бабушка с-сказала, что п-после нее можно б-будет надеть это п-платье т-только один раз. К-когда… К-когда б-будет очень нужно.

Я не выдерживаю напряжения:

— И что мы теперь будем делать? Играть в манекен?

— Хо-очешь п-потанцевать? Т-ты ведь умеешь т-танцевать в-вальс?

Я-то умею, а ты?

Он всегда мечтал научиться. Но тик ему сильно мешал. А потом, когда тик прошел, та женщина, из библиотеки, показала, как нужно двигаться.

Но он давно не тренировался.

— А почему на Новый год…

— Я не мог тебя п-пригласить: я же б-был Д-дедом М-морозом. И мой к-костюм, он д-для этого не п-подходил.

Да здравствует эстетика! Потом окажется, что он не сделал чего-то важного, потому что не успел вымыть руки или забыл носовой платок. Просто детский сад.

— Ты уверен, что мы тут ничего не снесем?

— П-постараемся. Б-будем к-крутиться вп-полсилы.

Он ставит пластинку. Нужная лежит сверху. Значит, он все придумал заранее. Сидел и придумывал— эго платье и вальс.

Он церемонно кланяется. Я делаю реверанс — раз мы решили играть в бал — и подаю руку. Вторая его рука ложится чуть ниже лопатки — как положено. Я с удовольствием отмечаю: он знает танцевальную поддержку. Сколько раз еще мне придется гадать, откуда он что-то умеет?

— На счет «три»?

Все-таки я слегка опасаюсь: вдруг у него не получится? Вдруг выйдет как-то нелепо? И платью будет обидно.

Но он ведет уверенно, даже ловко, хотя мы и кружимся на маленьком пятачке. Забавно все-таки: Сережка танцует со мной вальс. Тот самый заика, которому я когда-то позволила прочитать со сцены две строчки. Потом он прошел Кольский. И вывел меня из болота. И собирал со мною крапиву. И был почти всегда рядом. Пока я не вышла замуж — за человека, с которым он сам меня познакомил и которого боготворил.

Он не намного выше. Но сейчас, когда мы танцуем — так близко, лицом друг к другу, — он может смотреть сверху вниз.

— Сережка, да ты молодец! Ты даже не наступаешь мне на ноги!

Ну, смутись же! И улыбнись. Улыбнись, как раньше.

Нет — только смотрит, все так же — темными глазами.

Музыка меняется: мы танцуем медленный танец.

Мы были с ним рядом бесчисленное количество раз, но он обнимает меня впервые. А раньше бы не осмелился. А раньше бы побоялся.

Он чуть наклоняется, чтобы коснуться губами — шеи, щеки, плеча — так мягко и осторожно, будто кожа сродни паутине и можно ее порвать.

— Я люблю т-тебя, Ася!

Теперь я знаю нежность на ощупь — ее растворяющую теплоту и музыкальную ласку. Только бы это не прекращалось. Только б не прекращалось!

Но усыпляющая нега вдруг улетучивается: он расстегнул на платье молнию. Лиф, как скорлупка ореха, распадается на половинки — и я успеваю лишь ахнуть, инстинктивно хватаясь за ускользающий край. Мы больше не танцуем — замерли друг против друга.

— Н-не надо з-закрываться. Я хочу п-посмот- реть. — И отрывает от груди мои руки.

— Сережка, я не картина. — Кажется, я уже так говорила, когда-то.

Но раньше он соглашался, а теперь — нет. Поэтому я стою перед ним, не смея прикрыться. Не смея шелохнуться и отвести взгляд от его лица. А кажется, что бегу: дышу слишком громко, и сердце бьется у самого горла.

Надо защититься, и я пытаюсь шутить:

— Гожусь в натурщицы для царицы Тамары? — Но севший голос подводит.

— Т-ты очень к-красивая.

Соски, лишившись укрытия, начинают твердеть.

Все, больше не могу. Пытаюсь вернуть лиф на место. Но он удерживает мою руку и, едва касаясь, проводит пальцами по груди — медленно, от подмышки, чуть вниз, и до темного пятна, — желая повторить удивившую линию.