У меня сжалось сердце до физической боли. Эта девочка была таким же изгоем в этом мире шумных детей, как и я — в мире взрослых. Мы были с ней одной крови.
Я подошла как можно тише и осторожно присела на корточки рядом с подоконником, чтобы оказаться с ней на одном уровне. Майя медленно, будто выныривая из глубокого сна, перевела на меня свои глаза. Небесно-голубые, чистейшего аквамарина — точно такие же, как у её отца. Но в них не было его ледяной стали. В них была глубокая, бездонная грусть и детское, доверчивое ожидание. Она не улыбнулась, не удивилась. Просто смотрела, будто решая сложное уравнение.
— Привет, — прошептала я, стараясь, чтобы голос звучал мягче пуха. — Я пришла за тобой. Папа сегодня занят, солнышко. Можно мы с тобой немного погуляем, пока он не освободится?
Она смотрела на меня долго, очень долго. Её глаза сканировали моё лицо, искали опасность, искали ложь. А потом — просто кивнула. Один раз. И чуть крепче прижала к себе рюкзак, как единственного друга.
Я встала и протянула ей руку ладонью вверх. Маленькая тёплая ладошка легла в мою, и я почувствовала, как по телу разливается что-то тёплое, защитное. Она была такой лёгкой, когда я помогала ей спуститься, будто птичка.
— Давай я понесу рюкзак? — предложила я, протягивая другую руку. — Тебе будет легче идти.
Она снова задумалась. Её пальчики теребили лямку, будто она прощалась с самым дорогим. Потом медленно сняла рюкзак и протянула мне. Я приняла его с благоговением, как священную реликвию.
— Умница, — улыбнулась я, и мы двинулись к выходу, держась за руки. Я чувствовала, как она семенит рядом, стараясь поспевать за моим шагом, и внутри всё пело.
— А хочешь… — начала я осторожно, — хочешь, пока папы нет, сходим куда-нибудь?
Она подняла на меня глаза, и я увидела, как в них загорается огонёк. Робкий, боязливый, но живой. Её пальчики сжали мою руку чуть крепче.
— В парк? — предложила я, затаив дыхание. — Или, может, ты хочешь ещё куда-то?
Она молчала. Долго, как мне показалось. А потом, тихо-тихо, почти беззвучно, прошептала:
— Мороженое…
Я замерла, боясь спугнуть это хрупкое, едва родившееся доверие.
— И… и парк, — добавила она ещё тише, подняв на меня свои небесные глаза. В них плескалась такая надежда и такой страх отказа, что у меня защипало в носу. Эта девочка не умела просить. Она боялась желать. И это было самое страшное, что я видела за последнее время.
Я опустилась перед ней на корточки, взяла её за плечи и посмотрела прямо в глаза:
— Майя, солнышко, мы сделаем и то, и другое. Сначала самое вкусное мороженое, какое только найдём, а потом пойдём в парк и будем там делать всё, что захочешь. Договорились?
Её глаза распахнулись, став огромными-огромными. В них мелькнуло недоверие, удивление и… робкая, несмелая радость. Она кивнула, и на её губах — впервые за всё время, что я её видела — появилась тень улыбки.
— Тогда бегом! — я встала, и мы, держась за руки, почти побежали к выходу. Рюкзак с единорогами подпрыгивал у меня на плече, солнце светило в спину, а в груди росло такое огромное, такое щемящее чувство, будто я нашла что-то, что искала всю жизнь. Что-то очень важное.
Я смотрела на неё, на её хрупкую фигурку, на светлые волосы, развевающиеся на ветру, на доверчивую ладошку в моей руке, и понимала: я хочу подарить ей весь мир. Забрать всю ту боль, что прячется за её тишиной, и отдать взамен столько радости, сколько смогу вместить.
Я знала, что с Логаном у нас всё сложно. Он холодный, закрытый, невыносимый. Но сейчас, глядя на его дочь, я чувствовала, как вся моя обида на него тает, растворяется в этом солнечном свете. Может, поэтому и говорят, что дети — цветы жизни. Потому что они заставляют забывать о боли и просто хотеть быть лучше. Ради них. Ради неё.
Глава 24
«ЛОГАН»
Я никогда не думал, что обучение новобранцев может выматывать до такой степени. Либо это мне кажется сложным только сейчас, либо я просто отвык от того, что кому-то нужно объяснять элементарные вещи, которые я впитывал с молоком матери. С детства знал, как держать оружие, как целиться, как доводить приказы до автоматизма. А эти... Я провёл рукой по волосам, чувствуя, как под пальцами пульсирует усталость, а в висках стучит тупая боль от недосыпа и бесконечных криков на плацу.
— Устал как собака, — пробормотал я себе под нос, толкая тяжёлую дубовую дверь своего кабинета.
Внутри было тихо, сумрачно и пахло знакомой смесью старых бумаг, дорогой кожи кресла и остывшего кофе. Я закрыл дверь, прислонившись к ней на секунду лбом, позволяя себе эту крошечную слабость, пока никто не видит. Затем прошёл к креслу, где уже дожидались стопки личных дел новоприбывших — ещё одна порция головной боли, ещё одна гора ответственности. Рухнув в кресло, я запрокинул голову и уставился в лепной потолок, позволяя мышцам хотя бы на минуту расслабиться. Глаза сами собой закрылись.