Выбрать главу

Я закрыла глаза. Где-то за окном пели птицы, светило солнце, и весь мир жил своей жизнью, в то время как мой медленно разваливался на части.

— Хорошо, — прошептала я. — Но сначала... принеси мне вина.

Служанка широко раскрыла глаза.

— Миледи?

— Чтобы прийти в себя! — прошипела я. — Или ты хочешь, чтобы я предстала перед королем, как последняя пьяница?

Она кивнула и выскользнула за дверь. Я опустила голову в ладони.

Карета тряслась по мостовой, и с каждым ухабом в висках стучало все сильнее. Я прикрыла глаза, но это не помогало — солнечный свет пробивался сквозь бархатные шторы, ударяя в воспаленные веки.

— Хоть бы ты привела себя в порядок, — мать сидела напротив, холодная и прямая, как клинок в ножнах. Ее черное платье с серебряным шитьем казалось слишком торжественным даже для королевского приема. — Ты знаешь, как важен сегодняшний день.

Я знала.

За окном мелькали дома — сначала бедные кварталы с покосившимися крышами, потом широкие улицы знати, украшенные гербами и флагами. Город готовился к празднику: торговцы раскладывали товары, дети бежали за нашей каретой, а на площадях уже начинали собираться толпы. Все хотели увидеть героя, вернувшегося с войны.

Все, кроме меня. Я снова достала флакон с настойкой и сделала глоток. Мать сжала губы, но не сказала ни слова.

Тронный зал Королевского дворца ослеплял.

Высокие стрельчатые окна пропускали свет, который преломлялся в тысячах хрустальных подвесок огромных люстр. По стенам, украшенным гобеленами с изображением побед королевского дома, стояли рыцари в парадных доспехах. Их забрала были подняты, но лица оставались неподвижными — казалось, это не люди, а статуи из стали.

А в конце зала, на возвышении, стоял трон.

Золотой, с резными драконами на спинке, увенчанный балдахином из пурпурного бархата. И на нем... Король Эдгар Пятый.

Он сидел, слегка откинувшись, одна рука лежала на рукояти меча, другая — на колене. Его лицо, обрамленное короткой бородой с проседью, казалось высеченным из мрамора — ни усталости, ни эмоций, только спокойная уверенность. Но глаза... Глаза были живыми. Острыми. Они заметили меня еще до того, как я сделала первый шаг.

— А, — его голос, тихий, но четкий, заставил замолчать весь зал. — Генеральская дочка.

Я поклонилась, чувствуя, как под взглядом короля кожа на спине покрывается мурашками.

— Ваше величество.

Он усмехнулся, но не стал ничего говорить. Вместо этого поднял руку — жест, отточенный годами власти.

Когда двери распахнулись, и он вошел, я едва узнала его. Генерал Людвиг фон Арренберг — мой отец.

Где-то под слоем дорожной пыли и копоти еще угадывался тот стальной каркас, что я помнила с детства — широкие плечи, державшие на себе всю тяжесть нашей семьи, прямая спина, не гнувшаяся даже перед королем. Но война оставила на нем свои отметины.

Его лицо, когда-то полное и румяное, осунулось, обнажив резкие скулы и челюстную кость, выступающую словно лезвие под натянутой кожей. Глубокие морщины — новые, незнакомые — расходились от глаз, будно трещины по пересохшей земле. Те самые глаза, серые как зимнее море, что всегда смеялись, когда он подбрасывал меня в воздух, теперь казались впалыми, окруженными синеватыми тенями бессонных ночей.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Он носил парадный мундир — тот самый, синий с золотым шитьем, в котором когда-то позировал для фамильного портрета. Но теперь он висел на нем мешком, подчеркивая, сколько веса он потерял. На правом плече — свежая перевязь, и я невольно представила, как он, стиснув зубы, перевязывал рану сам, в походных условиях, без лекарей и удобств.

Его волосы, всегда тщательно уложенные, теперь были коротко острижены — вероятно, после ранения или болезни. Седые пряди, которых раньше почти не было, теперь явно проступали в черной гриве. А тот самый шрам на левой скуле — подарок оркского топора, о котором он рассказывал мне сказки в детстве — казался глубже, резче, будто война решила подчеркнуть его снова.

Но хуже всего были руки.

Когда он поднял их, приветствуя короля, я увидела, как они дрожат. Эти самые руки, что когда-то так уверенно держали меня, учили фехтовать, поправляли мое положение в седле — теперь едва сдерживали тремор. Пальцы, изуродованные шрамами и обморожениями, сцеплялись и разжимались, будто сами по себе.