Выбрать главу

Лучше бы это был призрак.

Светловолосая круглолицая девушка с голубыми широко расставленными глазами, с упрямым носиком с едва заметными веснушками, в серой шинели, насквозь промокшей, смотрела на хозяина, как черная осень. Просто и беспощадно.

Хотя, собственно говоря, ничего страшного в девушке не было. Наоборот — если бы он впервые встретил ее на танцплощадке, мог бы пригласить на вальс. Этой ядреной девушке хотелось дать в руки серп (либо, в силу женского равноправия, молот) и сфотографировать для первомайского плаката. Если бы не потоки воды, которые жалобно стекали со светлых кос, и не застывшее выражение круглого лица.

Но Федор отдал бы все на свете, чтобы больше никогда не видеть этих голубых глаз. Невольно всколыхнулся тоскливый испуг: неужели еще не все? Он больше не может... Не хочет... Звериный, позорный страх... Федор подавил его. Как там говорила бабушка... Никому не будет дан крест тяжелее того, который он может понести.

Гостья холодно произнесла:

— Позвольте войти, товарищ Сапежинский.

Вот как, "товарищ"... Может, не так все плохо? Добавил в голос уксуса и желчи:

— Как я могу вам отказать, товарищ Рабко...

Федор отступил в комнату, взгляд его невольно скользнул в дождь и темноту — сколько призраков из недавнего прошлого еще выплывут? Девушка заметила взгляд хозяина:

— Я пришла одна.

Хозяин постарался не показать удивления и облегчения. Он прикрыл дверь, стараясь даже случайно не прикоснуться к фигуре в мокрой шинели... Потому что было глупое ощущение — от этого прикосновения стошнит, как нервную барышню от прикосновения к старой губастой жабе.

Дождь, ночь и осень ждали за дверью. Смерть смотрела голубыми, широко расставленными комсомольскими глазами.

— Я одна. Я пришла без оружия. И... никто не знает, что я у вас. И... вот...

Она протянула исписанный круглым школьным почерком листок.

Федор молча взял:

"Я, Валентина Рабко, ухожу из жизни по собственной воле. Прошу никого не винить в моей...".

Что за бред?!! Федор растерянно поднял глаза на гостью. Та смотрела куда-то за плечо, в нежилую тишину остывшего дома.

— После того, что я... с вами делала... Я... — выдохнула, словно готовясь нырнуть в холодную воду. — Короче, я сделаю все, что вы хотите.

И смотрит, чуть ли не с вызовом.

Вот как... Федор не знал, смеяться ему или плакать. Уездные барышни не изменились за последние десять веков. Хотя им вручили по комсомольскому билету, научили приемам самбо и наделили полномочиями. Совесть молодого сотрудника КГБ замучила. Чудеса. И что, он, Федор, должен эту ее больную совесть лечить? Чем? Приказать повеситься? Или собственноручно придушить?

Действительно, в течение бесконечных десяти дней мечтал об этом, считай, ежеминутно.

...После двух лет в побежденной Германии (служил в военной части в Потсдаме) он получил направление в Великие Луки, в артиллерийскую бригаду. Мечтал демобилизоваться — уж два года как закончилась война. Вернуться в университет, взяться за диссертацию, погрузиться в любимые цифры - формулы... В штабе Великолукский бригады оказался бывший однополчанин, скандалист, но хороший мужик, поэтому имелась уверенность, что поспособствует. А пока выпросил у него авансом незаконную услугу — задержаться на несколько дней, чтобы заехать в родной дом. Бабушка полгода как умерла, дождавшись Победы, но не дождавшись его, внука. Хотя ему так необходимо было кое-что успеть сказать ей... Мать погибла еще в войну — попала под бомбежку, когда возвращалась с барахолки, где выменивала какую-то кофту на еду.

Так что он ехал на родину, счастливчик, избранник судьбы, и его никто не ждал. Руки-ноги целы, на груди — три медали и орден, на погонах новенькие капитанские звездочки...

Когда до родного города оставалось ехать часов пять, поезд задержался на станции областного центра, и распространился слух, что простоят здесь не меньше часа. Люди возмущенно загудели. Кто-то продолжал дремать, некоторые потянулись на соблазнительные огни станции. И он тоже...

Эти минуты он прокручивал в памяти бесконечно. Вот буфетчица в накрахмаленной белой шапочке, и словно приклеенный ко лбу каштановый завиток, подает стакан с чаем, улыбается. Вот он стоит один у маленького столика — деревянный грибок на тонкой-тонкой ножке... Неподалеку, за таким же "грибком", семейная пара — молодые, он в ватнике, она — в вытертом пальто и белом платочке. Странный старик в шапке-треухе, облезлой так, что невозможно определить, из кожи какого зверя она была изготовлена, в такой же облезлый шубе, с сумой в руках, со страшно худым лицом, изрезанным глубокими морщинами и заросшим черно-седой щетиной, ходит меж столиков, ничего не прося, но, конечно, ему дают — кто сухарь, кто — вареную картофелину. Взгляд светлых, как речные камешки, глаз старика не мог и на мгновение остановиться ни на чем — так переступают босыми ногами по горячим углям, когда каждое промедление откликнется болью.