Выбрать главу

Шаман сказал, что Тынграй будет ходить вокруг Ых-мифа, заходить во все селения, куда его забирали. Будет ходить, нигде не останавливаясь. Ходить до тех пор, пока его держат ноги…

РАССКАЗЫ

ПЕРВЫЙ ВЫСТРЕЛ

Давно это было. Но тот день я навсегда запомнил. Мне тогда исполнилось восемь лет. И помню этот день не потому, что его отмечали как-то по-особому. Во времена моего детства нивхи еще не знали такого праздника. И другие праздники проходили незаметно, без прежней яркости и радости. Это было время, когда в нашем селении не стало мужчин — остались одни немощные старики и женщины. Уже давно никто не волновал сердца стариков сильным взмахом весла, уже давно не вспарывал вечернюю гладь залива мощный ход многовесельной долбленки. Даже чайки и те покинули притихший залив.

Было голодно. Помню дни, когда одну наважью юколу мы делили пополам с моим аки — старшим братом.

Отца помню плохо. Но помню, как моя скрученная ревматизмом мать, забыв свои недуги, опираясь на палку, радостно выходила на студеный берег залива и садилась свежевать огромные туши лахтаков. Длинные, изогнутые ножи ловко ходили в слабых руках. Мне было радостно, потому что мать брала меня помогать. Она прорезала брюхо морскому зверю, я поддерживал края шкуры с толстым, в ладонь, салом. Поддерживать сырую шкуру — трудное дело: руки быстро уставали, и шкура выскальзывала из рук, звучно шлепалась в песок. Мать бранила меня, но я не обижался.

Когда мать срезала сало с шеи, груди и брюшины лахтака, к нам подходил аки. Он переступал через могучую шею морского великана, вонзал в основание шеи острый нож, выкованный из японского напильника дедушкой Мамзиным, налегал всей силой на костяную рукоять, и грудь с хрустом распарывалась, обнажая перерезанные белые ребра. А перерезать их мог только сильный мужчина, и мой аки прекрасно справлялся с этим делом.

Аки разрубал лахтака на много кусков, прорезал в каждом дырочки, чтобы можно было продеть в них пальцы, и я носил мясо в нё — амбар, очень похожий на избушку на курьих ножках из русских сказок. Сало, нарезанное большими кусками, носил сам аки.

Затем все мужчины садились за пырш — низкий столик, скрестив по-восточному подогнутые ноги. Мать подавала нам еще теплую кровавую печенку. Каждый своим ножом разрезал ее на мелкие кусочки и, обмакнув в раствор соли, не спеша ел. Я глотал шумно, подчеркивая этим, что добыча охотников очень вкусна и я, которого они кормят, доволен ею. Мать и сестра садились за другой пырш, погружали пальцы в расколотый череп лахтака и выбирали нежный мозг. К великой радости моей сестры, голова у лахтака большая, с полведра.

Аки ездил на весеннюю охоту с отцом в лодке-долбленке. Как и все взрослые нивхи, он мастерски правил шаткой, круглой, как бревно, лодкой. Сколько я помню, он ни разу не перевернулся в ней. Это — искусство, доступное только настоящим охотникам-зверобоям.

Охотники привозили много нерп. Никто не спрашивал, кто из них добыл больше, потому что у нас не принято спрашивать, кому люди обязаны пищей, если в охоте принимало участие двое или больше мужчин. Это и не важно, важно, что люди сыты.

Когда снег растаял, а льды угнало течением и ветрами в море, и я стал бегать босиком по буграм за бурундуками, исчез отец. Исчезли отцы многих моих сверстников. Позже я узнал: они ушли на войну.

Раньше мы любили играть в игру «олени и охотники», которая требовала от «оленей» умело скрываться в кустах, а от «охотников» — угадывать, где спрятались «олени», и подходить сторожко, чтоб ни одна ветка не хрустнула под ногами. Теперь же мы, разбившись на две команды, играли в «войну».

Мой аки и русский мальчик Славка были командирами. У Славки глаза прозрачные, будто из стекла. И мне очень хотелось потрогать их — вдруг они на самом деле стеклянные.

Одна команда пряталась в кустах, а другая наступала. Когда мимо куста, где я замаскировался, проходил «противник», я поднимал крученый сук, похожий на обгорелую трубку дедушки Мамзина, и тихо стрелял:

— Кх!

Если «противник» не слышал моего выстрела, стрелял громче и несколько раз:

— Кх! Кх!

Часто мы всей «армией» ходили в атаку. Тогда Славка, став в позу взаправдашнего полководца, каких показывают в кино, громко кричал: «За мной! Ура-а-а!» И его «армия» поднималась навстречу нам. Я громко стрелял из моего сучка. Сучок у меня волшебный: он мог быть и пистолетом, и автоматом — в зависимости от того, что мне хотелось иметь в данное время.

Я стрелял в Славку, потому что «убить» командира всегда почетно. Но Славка не падал. И тогда волей-неволей начиналась рукопашная, которую мы все любили. Вообще-то раз в тебя стреляют, да еще длинными очередями, полагалось падать. Когда стреляют одиночными выстрелами, можно сказать, что тебя лишь ранили, а то и вовсе промазали. А я стрелял в Славку длинными очередями и в упор. Но он все равно хватал меня сильными пальцами и больно бросал на землю. И когда я начинал шумно и обиженно протестовать, он пренебрежительно отвечал:

— Не хнычь! Вы же — «немцы», а мы — «наши». Мы должны победить!

А потом, махнув рукой, говорил:

— Давай по новой!

И мы начинали игру сначала, на этот раз мы — «наши», а Славкина команда — «немцы». Но все равно повторялось то же самое: Славка не хотел проиграть ни одного сражения. И на наше возмущение отвечал:

— У-у-у, молокососы! Что вы, не знаете, что на войне сейчас наши отступают?

Потом, опять махнув рукой, сокрушенно говорил:

— Да и откуда вам знать? Ме-люз-га-а-а.

После этого мы возвращались к милой игре «олени и охотники»!

Со временем мы стали играть все реже и реже. Дети, как могли, помогали дома своим матерям. Каждый день я ходил в лесок за хворостом. И всегда брал с собой свой волшебный сучок. На этот раз он превращался в охотничье ружье. «Оленями» были ветвистые кусты корявой ольхи.

Иногда играл в «охоту» дома, во дворе. Я скрадывал «уток» — консервные банки — и стрелял из-за угла дома. Все банки были ржавые, еще времен моего отца.

Уже давно недоедание в нашем доме стало таким же обычным и частым явлением, как дни и ночи.

Мой аки, которому в то лето исполнилось четырнадцать лет, ушел в рыболовецкую бригаду. Но рыбу мы видели нечасто, потому что сдавали все, даже мелочь и сорную рыбу: большеротого, брюхатого, тощего бычка и морских ершей, которых сейчас никто и за рыбу-то не считает.

Аки приходил с рыбалки усталый и промокший. Мне становилось неловко, когда я видел брата, измученного изнурительной работой.

Дед Мамзин, старший в нашем роду, древний и дряхлый, научил меня удить рыбу. И я иногда приносил домой небольшой улов.

Сам же дед целыми днями сидел на осыпающемся склоне песчаного бугра, пристально и долго смотрел в бинокль на море. Может быть, он ждал, когда среди беснующихся валов-волн появится маленькая точка — катер, который привезет моего отца с войны. Но отец не приезжал, дедушка с угрюмой настойчивостью проводил все время на берегу и смотрел в бинокль.

Когда наступили голодные дни, я стал часто поглядывать на отцовское ружье, висящее на пышных; по пятнадцати веток, оленьих рогах. Оно могло как-то помочь нам. Но некому было воспользоваться им — единственный мужчина, кормилец семьи нашей, мой аки, все дни находился на тони.

€ ружьем были связаны далекие воспоминания о вкусной печенке, нежных плавниках и ластах лахтаков и нерп, воспоминания о жирных супах из уток и гусей, оленины и о сердце того медведя, которого отец добыл в тайге.

Сердце дали мне, чтобы дух могучего хозяина гор и тайги отогнал от меня страх и я вырос в сильного мужчину, удачливого добытчика.

Стрелять из настоящего ружья — мечта всех нивхских ребятишек-малышей. Я не раз просил брата дать выстрелить просто так по какой-нибудь мишени и хотя бы на мгновение почувствовать себя взрослым. Но он не давал — охотничьего припаса было в обрез, да и мал был я. Но в день, когда мне исполнилось восемь лет, аки разрешил мне выстрелить из ружья.