Молли пылала от негодования, но за справедливостью она обращалась не по адресу. Мисс Фиби пыталась восстановить мир, подобно многим слабодушным людям: прикрывая от взоров неприятную на вид язву вместо того, чтобы попытаться ее залечить.
– Право, я в этом ничего не понимаю, дорогая. Мне кажется – то, что говорит Дороти, правда, истинная правда, и я думаю, ты, милая, неправильно поняла ее, или, может быть, она неправильно поняла тебя, или я неправильно поняла все это, так что лучше бы нам об этом больше не говорить. Сестрица, какую, ты говоришь, цену с тебя запросили за ковровую дорожку для столовой мистера Гибсона?
Взаимное неудовольствие мисс Браунинг и Молли продолжалось весь вечер, обе были сердиты и взаимно обижены. Они пожелали друг другу спокойной ночи, исполнив обычный ритуал с чрезвычайной холодностью. Молли поднялась в свою маленькую спальню, безукоризненно чистую и опрятную, с оконными занавесками, пологом и покрывалом тончайшей лоскутной работы, с черным лакированным туалетным столиком со множеством ящичков и маленьким, прикрепленным к нему зеркалом, которое неузнаваемо искажало лицо всякого, кто имел неосторожность в него посмотреться. Эта комната в детстве была для нее одним из самых элегантных и роскошных помещений, когда-либо ею виденных, – особенно в сравнении с ее собственной полупустой спальней в простой белой кисее, а теперь она спала здесь как гостья, и все причудливые украшения, которыми ей всего раз было дозволено полюбоваться, поскольку обычно они хранились обернутыми в бумагу, сейчас были расставлены специально для нее. Но как мало она заслужила это заботливое гостеприимство, как дерзко себя вела, как рассержена была с той самой минуты! Она плакала слезами раскаяния и юной горести, когда послышался тихий стук в дверь. Молли открыла – на пороге стояла мисс Браунинг, в пышном ночном чепце и скудном облачении из жакета цветного миткаля, надетого поверх короткой нижней юбки.
– Я боялась, что ты уже уснула, дитя мое, – сказала она, входя и закрывая за собою дверь. – Но я хотела сказать тебе, что у нас как-то нехорошо получилось сегодня, и я думаю, что это, наверное, моя вина. Хорошо, что Фиби этого не знает, потому что она считает меня непогрешимой; мы ведь живем вдвоем, и нам легче ладить друг с другом, когда одна из нас верит, что другая не может ошибаться. Но мне кажется, что я немного погорячилась. Мы больше не станем об этом говорить, Молли, но мы уснем друзьями и друзьями будем всегда – верно, детка? А теперь поцелуй меня и не плачь, а то глаза распухнут. И не забудь потушить свечку.
– Я была не права, это моя вина, – сказала Молли, целуя ее.
– Чушь и ерунда! И не спорь со мной! Я сказала – вина моя, и больше я не хочу слышать об этом ни слова.
На другой день Молли пошла вместе с мисс Браунинг взглянуть на перемены, происходящие в отцовском доме. Для нее это были печальные перемены. Светло-серые стены столовой, так хорошо гармонировавшие с плотными малиновыми шторами, стали оранжево-розовыми, очень яркого оттенка, а шторы – бледного цвета морской волны, входящего в большую моду. Мисс Браунинг сочла это «очень ярким и красивым», и Молли после их недавнего примирения не решилась ей возразить. Она лишь понадеялась, что зеленая с коричневым ковровая дорожка приглушит эту «яркость и красоту». Строительные леса громоздились и здесь и там, и Бетти ворчала по всем углам.
– А теперь пойдем и посмотрим спальню твоего папы. Он спит наверху, в твоей, пока его комнату отделывают заново.
В памяти Молли, в бледной чистоте очертаний, жило представление о том, как ее внесли в эту самую комнату проститься с умирающей матерью. Она видела в окружении белого полотна и муслина бескровное, изможденное, печальное лицо с большими скорбными глазами, в которых была жажда еще раз прикоснуться к мягкому, теплому младенцу, которого мать была уже не в силах держать в руках, немеющих от смертного холода. Много раз с того скорбного дня Молли, бывая в этой комнате, ясно видела в воображении печальное лицо на подушке, очертания тела под тканью и не отшатывалась от этих видений, сберегала их как память о материнском облике. Ее глаза были полны слез, когда вслед за мисс Браунинг она вошла в эту комнату посмотреть, какова она теперь. В ней почти все стало другим – место кровати, цвет мебели; появился роскошный туалетный стол с зеркалом вместо заменявшего его верха комода и зеркала, висевшего наклонно на стене (то и другое служило ее матери на протяжении ее короткой замужней жизни).
– Видишь, нам все нужно было привести в должный вид для дамы, которая провела столько времени в доме графини, – сказала мисс Браунинг, вполне примирившаяся с этим браком под влиянием полученного вследствие его приятного поручения обустроить дом. – Кромер, обивщик, пытался убедить меня купить кушетку и письменный стол. Эти люди что угодно готовы объявить модным, если захотят продать. А я сказала ему: «Нет-нет, Кромер. Спальни – для того, чтобы в них спать, гостиные – для того, чтобы в них сидеть. У всего свое назначение, и не пытайтесь сбить меня с толку». Да наша мать задала бы нам хорошую взбучку, если бы застала нас днем в спальне. Мы хранили свою уличную одежду в чулане внизу, и там было опрятное место, где можно вымыть руки, – а что еще нужно в дневное время? Забивать спальню кушетками и столами! В жизни не слыхала ничего подобного! Да и ста фунтов на все не хватит. Боюсь, я ничего не смогу переменить в твоей комнате, Молли.