— Газеты пугают большевиками. А народ… У народа своих забот хватает.
— Да, для Европы Россия всегда была дальше Африки. Это мы все: Европа, Европа — свет в окошке! А какой свет, прости господи! Если и светло от него кому, так только не нам, русским. Наше солнце по-нашему нам и светит, да только нынче и его хотят застить, — убежденно заключил Яков Емельянович и развернул газету. — Вот «Красная газета»… почитай, на весь Питер одна и осталась: остальные-то все позакрывали, — пояснил он. — Так вот, этой «Красной газетой» до недавнего времени заправлял некто Володарский, тоже из жидков, так его убили еще раньше. У нас поговаривали, что свои ж и убили, а списали, как всегда, на черносотенцев и мировую буржуазию…
— Что ж, мировая буржуазия — понятие вполне конкретное, — осторожно возразил Ермилов. — И черносотенцы тоже.
Яков Емельянович досадливо махнул рукой, присел на койку.
— Я ведь тоже отношусь к мировой буржуазии! И что же теперь? К стенке меня? А что касается черносотенцев, так это сплошные жидовские выдумки! Или вы не знаете, что так называемый «Союз русского народа» создали жиды? Два жида создали: Грингмут и Гурлянд. Из опасения, что сами русские создадут нечто подобное, но без жидов. Подсуетились, как они говорят в таких случаях, чтобы надзирать и руководить, не дать действовать самостоятельно. А как Грингмут этот помер, так и союз начал разваливаться. Вот вам и организация, вот вам и черносотенцы! Сами-то мы не очень способны на всякие союзы. Не доросли-с! Да-с! Ну да бог с ними, с этими союзами! — отмахнулся Яков Емельянович. — Вы вот послушайте, послушайте, что пишут в «Красной газете», — и с этими словами Расторгуев отыскал подчеркнутое место, прочитал: — «За кровь товарища Урицкого, за покушение на тов. Зиновьева, за неотомщенную кровь товарищей Володарского, Нахимсона, латышей, матросов — пусть польется кровь буржуазии и ее слуг — больше крови!» А? Каково? Латыши, матросы — в конце святцев, а про рабочих — ни гу-гу. Вот вам и рабоче-крестьянская власть!
Сунул газету в руки Ермилову, вскочил, опять заметался по каморке и стал похож на прежнего Расторгуева, непоседливого и говорливого.
— Ну, говорить могут всякое, — попытался возразить Ермилов. — На Западе о России говорят такое, что диву даешься, как у людей язык поворачивается.
— Да полноте! — воскликнул Расторгуев, отмахиваясь обеими руками. — Дыма без огня не бывает. Преувеличения, разумеется, возможны, но в целом… В целом ни для кого не секрет: Кресты переполнены, Петропавловка тоже. И каждый день туда везут и везут… И чуть ли ни каждый день газеты печатают списки осужденных к смертной казни. И на всех тумбах развешивают — для устрашения. А как перед этим с осужденными поступают, мы с вами не ведаем. Недавно, сказывали, в Кронштадте две баржи нагрузили чинами полиции, жандармерии, гвардейцами и просто известными лицами, отволокли баржи в Финский залив и затопили. Говорят, была среди них и пара-тройка жидов, которые получили дворянство от царя-батюшки и очень косо смотрели на всех этих володарских-урицких: им, видите ли, такая революция была не нужна, они хотели совсем другой, то есть такой, чтобы не выскочки из местечек верховодили в Москве и Питере, а они сами. Однако господам Зиновьеву и Урицкому такая постановка вопроса очень даже показалась обидной и несправедливой… Нет-нет, это добром не кончится. — И, заметив, что Ермилов начал одеваться, посоветовал: — А вы, любезнейший, посидели бы дома: пусть всё успокоится, утихнет, не ровен час, попадете латышам под горячую руку или какому-нибудь товарищу Розе… — И пояснил: — Не знаю, как где, а у нас, в Питерской Чека, одни товарищи Розы сидят и чинят суд и расправу. Даже присказку придумали: «На Горохе сидят розы, все одна в одну стервозы». — И пояснил: — «Горох» — это потому, что Чека на Гороховой улице обосновалась — в доме губернатора. Говорят, сам Горький, любимец жидов, — и тот возмущается.