Взгляд Эриксона был достаточно красноречив.
– Совсем новый тип. Фрегат, - сказал он. - Стоящая штука! Размер и форма эсминца. Десять офицеров. Около 160 человек команды. Там есть все, старпом. Турбины, два винта, три большие пушки, новый гидроакустический аппарат, новый радиолокатор. В группе будет три фрегата и четыре-пять корветов. Работы хоть отбавляй. Придется повозиться. Наш еще строится. Кстати, тоже на Клайде, будем принимать его через пару месяцев.
– А как называется?
– «Салташ»{9}. Они все носят названия рек. «Салташ», - Локкарт несколько раз произнес слово про себя. Странно привыкать к новому названию.
– Звучит симпатично, - произнес он. - Но я не могу похвалиться, что слышал об этой реке.
– Это маленькая речушка в графстве Старой Англии, - ответил Эриксон. - И мне пришлось заглянуть в атлас. Впадает в Тайн. На школьных картах не обозначена.
– Теперь будет, - воинственно воскликнул Локкарт и щелкнул пальцами: - Официант! Принесите еще розового джина. Да побольше. «Салташ»… - произнес он, - постараемся сделать из него что-нибудь стоящее.
Они плотно поели. К концу ужина настроение у них сильно поднялось. Выбрав ясный и отчетливый курс, Локкарт сразу почувствовал себя лучше. Эриксон уловил его настроение. С удовольствием они назначили друг другу встречу в Глазго, чтобы осмотреть корабль.
«Если мы оба довольны, значит нам повезло, и мы должны все так и оставить. - думал Локкарт. - Большего война нам предложить не сможет… Да, в этой мысли порядочно джина, но все равно, это хорошая, на редкость хорошая мысль».
– Сэр, у меня промелькнула редкостная мысль, - сказал он.
– И у меня тоже… - ответил Эриксон. - Брэнди или бенедиктин?
Но все-таки несколько позже Локкарт почувствовал, что прошлое еще живо, что его не изгнать мыслями и мечтами о будущем походе.
Он пошел в Национальную галерею послушать один из концертов, которые только начали тогда собирать толпы лондонцев. Он с некоторой опаской относился к подобным сборищам и сел подальше, полуприкрытый большой колонной. Пианистка играла Шопена. В полной тишине зала великолепные звуки рассыпались на бриллианты, тончайшие граненые н отшлифованные, монументальные и в то же время мягко-тягучие, западающие прямо в душу.
Он слушал музыку, полностью отдаваясь ей, забыв о сдержанности и окружающем мире. Пианистка сыграла два нежных концерта, а потом этюд, в котором повторяющийся отрывок был похож на скорбные причитания. Локкарт сидел откинувшись, и музыка уносила его все дальше и дальше с каждой нотой, с каждой фразой… Он глубоко вздохнул и почувствовал, что плачет.
Он плакал обо всем, что так безнадежно пытался забыть. И не только из-за слабости и нервозности, от которых еще не совсем избавился за эти два месяца. Слезы, катившиеся по щекам, были вызваны «Компас роуз», растраченной напрасно любовью к нему, теми многими, кто погиб. И другими. Теми, кто уцелел.
Он как-то заходил к Ферраби в госпиталь. Глядя на лежащего, Локкарт думал, сумеет ли тот вообще когда-нибудь восстановить нервы. Ферраби превратился в развалину, хотя и был так молод. Тощий, изможденный и истеричный. Кожа да кости. На левом запястье висел кусок веревочки.
– Это моя веревочка, - сказал Ферраби в смущении и стал ею играть. Затем признался доверчиво: - Мне ее специально дали. Для нервов. Мне сказали, чтобы я с ней возился, когда почувствую, что должен чем-то заняться.
Он хватал веревочку согнутыми пальцами, рвал и дергал ее, крутил, пытался завязывать в узел, раскачивал, как маятник. Потом сказал:
– Мне сейчас намного лучше, - упал на подушку и заплакал.
Он плакал так же, как плакал сейчас Локкарт. Теми же слезами. Или другими… Много слез можно было пролить по «Компас роуз».
Локкарт повернулся в кресле, пытаясь унять слезы, сдержать дрожь губ. Музыка кончилась. Раздались аплодисменты. Сидящая рядом девушка уставилась на него, шепнув что-то своему спутнику. Под ее любопытным взглядом Локкарт неловко встал и вышел в фойе. У него все еще сжималось горло, но слезы уже высохли.
«Ну хорошо, вот и поплакал, - подумал он. - Что из того? Кто-то ведь должен оплакивать «Компас роуз». Он того заслужил. Пусть это буду я. Не возражаю. Особенно под такую мужику и о стольких погибших, и о таком корабле. Музыка заставила меня плакать, но рано или поздно я все равно заплакал бы. Уж лучше поплачу над Шопеном, чем под звон стаканов или женский щебет. Я слушал эту прекрасную печальную музыку и видел перед собой всех. Ферраби и Мореля. Тэллоу, который отдал свое место на плоту другому…».
Боль прошла. Он вернулся обратно в зал и встал у входа, опираясь на колонну. Нечеловеческая сила музыки пропала, она его уже не трогала. И он понял, что ушли последние минуты его скорби.
* * *