Следом за ним я протискиваюсь сквозь толпу к задней стене После-какой-мать-вашу-военного зала, где устроен импровизированный бар. На таком удалении от Абсолютного Рекса его почти не слушают. Люди просто продолжают разговаривать, понизив голос. Не похоже, чтобы проблемы нового флага грядущей республики слишком уж волновали их. Это просто мотыльки, слетевшиеся на халявные крекеры «Джатц», и сыр кубиками, и шампанское, и пиво. А может, это беглецы — от вечерней домашней жизни. Они шепчутся под далекий рокот дождя республиканских идей.
— …можно надеяться, подняв новый флаг, мы дадим новый импульс не монархистам, которые не узнают прогресса, даже если тот вспрыгнет им на колени и будет лизать нос, но самой королеве, которая все свое правление провела, так сказать, задом наперед, делая публичные шаги только тогда, когда большинство давало ей понять, что от нее требуется. Ни одно британское правительство не позволит Ее Величеству принимать точку зрения меньшинства на проблемы далекой страны. Никогда. Если мы поднимем новый флаг, я уверен, Ее Величество будет действовать самостоятельно. Будет разделять и будет властвовать.
— Пива, — говорит Тони Дельгарно женщине за стойкой. Потом поворачивается ко мне с вопросительно приподнятой бровью.
— Угу, мне тоже, — говорю я. Она наливает нам пива, и Тони Дельгарно забирает у нее бутылку и снова поворачивается ко мне.
— Должно быть, интересно это: расти коори, правда? — и, прежде чем я успеваю ответить, продолжает: — В детстве я здорово заикался — вот это было интересно. То… То… Тони Да-Да-Дельгарно, — заикается он. — Меня так и называли: «Два-То-Тони». Это из-за того, что прежде, чем сказать «Тони», я всегда ухитрялся сказать два «то». Так что школьная жизнь у меня вышла презабавной. Все так и верещали: «Два-То-Тони! Два-То-Тони!» Детство у меня было хоть куда, — невесело подытоживает он. — Хотя, подозреваю, ваше еще круче. Забавно. — Последнее слово он произносит медленно, с глубокой иронией. Он делает глоток пива. — Готов поспорить, мы с вами вдвоем могли бы разделать всю эту республиканскую компанию под орех — с нашей-то многолетней боевой закалкой. — Он машет рукой в сторону толпы. — А ну, мочи их, — говорит он. — Заик и черномазых.
Похоже, за последние несколько лет я превратился в некое подобие магнита для всяких там убогих. Прибежищем разбитых сердец, и загубленных карьер, и разочаровавшихся в религии, и всяких прочих страдающих и обездоленных. Все они липнут ко мне; дабы я оценил всю тяжесть их невзгод. И так все время: люди, узнав, что я черный, спешат пожалеть меня, обсудить проблемы моей расы и кошмары нынешней истории. Но только в качестве прелюдии к тому, чтобы вывалить на меня свои проблемы. Теперь, когда я черный, всякая собака норовит поплакаться мне в жилетку.
— В детстве я не был черным, — говорю я ему, — меня сделали черным только когда я подрос.
— Как это вы ухитрились? — удивляется он. — В смысле, быть белым ребенком?
— Ничего я не ухитрялся, — отвечаю я. — Они сами. Я был тем, кем меня делали. И до сих пор тот… кем меня делают. Например, сегодня, насколько я понимаю, черный.
— Не понял. Кто делает?
— Ну, не знаю… Мои же братья. Братья-австралийцы. Сегодня они делают меня черным, а завтра — белым. Запросто. Как им удобнее.
— Ну, — говорит он, — я заикался. И мои братья-австралийцы сделали меня Два-То-Тони Дельгарно. И шпыняли этим. А потом сделали региональным менеджером по продажам крупной автомобильной компании. Просто надо пытаться самому их шпынять. Подняться на несколько социальных ступеней вверх. — Он фыркает с наигранной веселостью.
Мы поворачиваемся и смотрим, как Абсолютный Рекс, перегнувшись с трибуны, сыплет в толпу анекдотами, и доктринами, и солидными теориями, рубя воздух согнутым указательным пальцем, и окурком сигары, и задирая вверх подбородок — точь-в-точь Муссолини. Пот капает с кончика его носа на шелковую рубаху, когда он рассказывает анекдот из своей бесшабашной юности в Англии.
— И так я закоченел, что взял и забарабанил в стенку его будки, прямо над его ухом под медвежьей шапкой. Должно быть, это прозвучало для него как гром, республиканский гром, и я потребовал аудиенции у Самой — уладить эту проблему с Кэрром, ну а заодно и узнать, не найдется ли где переночевать пару ночей, потому что меня выгнали из квартиры за неуплату. Я отказался платить из принципа, когда сообразил, что платить все равно нечем. А он все стоял истуканом, не моргая, глядя сквозь меня на этот извечный лондонский моросящий дождь, словно восковая фигура из музея мадам Тюссо; но какая-то часть его все-таки жила, наверное, ну там, мизинец или указательный палец, и эта часть его нажала на какую-то кнопку, ну и… в общем, появились два бобби и ухватили меня за плечи. Вот я и объяснил им, что пришел повидаться с Ее Величеством насчет смещения моего демократическим путем избранного Гофа, а также узнать насчет места, где можно было бы переночевать несколько дней, поскольку она глава моего государства и, следовательно, отвечает за мое благополучие, которое находится под угрозой в связи с приближением зимы. И они переглянулись, и их пальцы больно впились мне в ключицы, а большие пальцы — в лопатки, и один из них сказал другому на этом их лондонском кокни, что, мол, еще один чертов «Обсралиец», а второй ему ответил на том же лондонском кокни, что это просто эпиматьеедемия какая-то. Вот тогда я впервые понял, что запахло чем-то новым. Что мы с вами — эпиматьеедемия.