И под ногами у неё не плитка, а скрипучие половицы домика на дереве, где демон их и нашёл. И лес сосновыми лапами сомкнулся над их головами. И под ладонями вместо свадебных буклетов потрепанные страницы гримуара, те самые, на которых щедро плеснули кровью в качестве предостережения. Глупая девочка не послушалась тогда и нисколечко не поумнела с тех пор, каким бы крутым учёным ни стала с тех пор.
— Ради твоего же блага не советую меня трогать.
— Да уж я вижу, славная моя, что все эти чернила не для красоты, — недовольным голосом сказал Эйнли. От его тона у Глории что-то внутри противно зазмеилось. Так говорят, когда твои вещи кто-то намеренно и необратимо портит.
Она подумала о том, чтобы возмутиться дурацкому прозвищу. В самом деле, она доктор исторических наук, профессор МакКормак — ну какая «славная моя»? Она, честное слово, подумала, но бесполезно же.
Длинный палец, затянутый в чёрную кожу, мучительно медленно проследил контуры змеи, набитой левее пупка. Вместе с другими узорами она составляла часть сложной вязи заклятий, которая не позволяла демону ровным счётом ничего лишнего ни в физическом, ни в магическом, ни в ментальном плане. Дело, конечно, не только в касании кожи об кожу — соберись Эйнли причинить вред, уже лишился бы пальца, а заодно и руки.
От прикосновения Глория не дрогнула, с чем сама себя и поздравила. Она уже не затравленный, нецелованный подросток.
Эйнли убрал руки, шагнул назад и облокотился на столешницу.
— Ты думаешь, что изменилась, — сказал он со смешком.
Прочитал мысли или догадался? Неужели заклинания перестали работать? В таком случае они все в опасности. Нет, ошибки быть не могло, они перепроверили всё до умопомрачения, чуть мозгами не тронулись.
— Ты не знаешь, о чём я думаю.
— Умоляю, славная моя, мне не нужно читать мысли, чтобы знать, о чём вы, человечки, думаете.
Глория молчала.
— Я воспринимаю людей иначе, не так, как вы друг друга, — продолжил Эйнли, напряжённо морщась, как будто уже жалел о сказанном. — Для меня не существует понятия возраста, перемен, всех этих нелепых заморочек, навязанных, чтобы унижать и ненавидеть друг друга. Я вижу человека едино на протяжении всей его временной линии, ребёнок или взрослый — для меня нет разницы. Того, чего в тебе не было в двенадцать и есть теперь, я уже видел так же ясно, как вижу сейчас.
— И что из этого?
— И ничего, сама подумай. Не буду же я всё разжёвывать и класть тебе в рот. Ты вроде бы умной себя считаешь.
В такие моменты страшно хочется быть глупой и ничего не понимать, потому что от понимания сохнет во рту и тяжелеет в груди.
Однажды демон уже соблазнил её, после чего обманул. Поманил увязшего в книжках ребёнка обещанием тайных знаний и кинул, оставив на память пару шрамов и плохо гнущееся запястье. Теперь то же самое. А что может быть лучше, желаннее, чем абсолютное, безусловное понимание, на которое неспособен никто из людей, даже сестра-близнец, даже самый идеальный партнёр, никто. Кто вообще придумал такую глупость, что демоны обольщают с помощью плоти? Толстокожие, слепоглухие дураки. Что есть секс в сравнении с тем, что каждый человек в глубине души жаждет сильнее всего — быть понятым? Особенно тогда, когда все вокруг находят себе кого-то и разбиваются на пары, а сестра, самый близкий человек, неизбежно отдаляется, уходя в замужество, как в другой, чужой и неизвестный мир.
Не «я тебя люблю», а «я тебя понимаю и принимаю» — вот оно, самое страшное, самое мучительно необходимое.
Эйнли снова подошёл вплотную, стянул с ладони перчатку, убрал в сторону чёлку. Взгляд Глории взметнулся вверх, умоляя — не надо, пожалуйста, остановись. Она почувствовала прикосновение холодного пальца ко лбу и сразу за этим услышала шипение, похожее на шкворчание бекона на сковородке. Запахло палёным мясом.
— Ух ты, Глория делает мне больно.
— Ты сам делаешь себе больно, — равнодушно сказала Глория. Это была даже не месть, скорее интерес: а что будет, если наоборот, если не ты — мне, а я — тебе.