— Ви почему все время крутитесь? — не выдержал наконец гестаповец, пристально сверля собеседника зрачками своих маленьких остекленевших глаз. — Ви хотель уходить?
— Не привык я, господин начальник, на таких сиденьях сидеть.
— Ви может встать! — скорее уловил по интонации, чем понял сказанное староста.
Кое-что из беседы он сообразил: до сих пор его прощупывали, и вся эта вежливость — наигранная, неискренняя, а свое настоящее нутро гестаповец только сейчас начинает показывать, вместе со своими волчьими клыками. «Холера ясная, — вспомнил Адам любимую поговорку своего бывшего друга Андрона Жилюка, потому что, собственно, вокруг Жилюков и вертелись сейчас все его мысли. — Не божиться же мне, не присягать, что я и вправду ничего не знаю о Степане Жилюке. Все равно не поверит…»
Однако он и божился, и говорил, что присягнуть готов, и прочее, когда из длинной и сердитой тирады немца понял, что его, Судника, как партизанского ставленника («Новое дело!» — ужаснулся староста), который саботирует исполнение приказов оккупационных властей и у которых (перед этим начальник гестапо запросил из канцелярии какие-то бумаги и теперь все время в них заглядывал) очень низкий процент отправки в Германию рабочей силы, что по законам военного времени такого старосту они могут повесить на страх и в назидание другим. Но он, шеф гестапо, не будет пока торопиться, а вверенной ему властью дарует Суднику жизнь, милует его, с тем, однако, условием, что староста исправится и докажет свою преданность на деле, поможет поймать Степана Жилюка или хотя бы наведет на его след.
— Ферштейн, господин Судник? — снова мягко улыбнулся гестаповец. — Мне будит… приятно вешать на ваш, — он приложил ладонь к груди, так что пальцы коснулись горла, — на ваш шей не верьевка, а крест… битте, орден, — ткнул себя в грудь, где болтались два металлических крестика. — До свидайн, господин Судник!
Когда шеф распорядился выпустить старосту, тот вылетел на улицу как ошпаренный, забыв и о своей грыже, и об усталости, и обо всем, что сейчас говорил гестаповец. Остались только неотвратимая жажда одиночества, желание бежать за тридевять земель.
VII
Софья не могла себе простить, что до сих пор, пока было свободнее в селе и кругом шныряло не так много полицаев, она не взяла Михалька к себе или не подыскала для него безопасного места. Сначала, на первых порах, Михалька трудно было взять с собой, потому что отряд чуть ли не каждый день переходил и переезжал с места на место, скрываясь от карателей. А позднее, когда они отхлынули, исчезли, можно было хоть раз в неделю наведываться в село. А с тех пор, как потопили баржу и совершили налет на станцию, полицаев в Глуше увеличилось, чаще делали свои бандитские налеты «сечевики» и, говорят, появились какие-то неизвестные лица, которые именно ими, Жилюками, интересуются — тайно, конечно. Да и Катря предупреждала, чтобы были осторожнее, не наведывались, потому что за ее двором, особенно ночью, следит полиция. «Так оно и должно было случиться, — соображала Софья. — Ведь всем известно, где я. Да и о Степане, может быть, кое-что знают, догадываются, а может, и наверняка знают».
Софья никогда не жаловалась на судьбу, но даже самых приспособленных к невзгодам бродячей жизни людей иногда обступают размышления, которые неизбежно порождают, пусть даже временные, колебания и сомнения. Софья понимала, что это случайность, состояние, несвойственное ей, что все пройдет, как только уладится с ребенком, и вместе с тем думала-обмозговывала, как, каким способом, выйти из положения, — чуяла своим материнским сердцем, что над Михальком собираются темные тучи, которые прольются не благодатным, а отравленным дождем. В последнее время даже Гураль, который раньше утешал ее, уверял, что не тронут немцы ребенка, — даже Гураль и тот начал избегать разговоров на эту тему.
На записку, переданную Степану, долго не было ответа. Очевидно, в конспиративных условиях не так легко было сразу вручить ее адресату, а когда Степан откликнулся, посоветовав немедленно забрать ребенка в лагерь, когда Софья пришла к такому же решению, — выяснилось, что гестапо их опередило: полицаи, которые долго выслеживали Софью, рассчитывая схватить ее во время посещения дома Гривняков, вдруг схватили и увезли Михалька. Эту страшную весть принесла Маня, племянница глушанского лавочника, приехавшая в начале войны к нему в Глушу якобы из Варшавы. Теперь же, видя, что молодых женщин ловят и увозят в Германию, решила обмануть глушанских полицаев и убежала. Она долго блуждала по лесу, пока партизаны не задержали ее и не препроводили в лагерь.