— Село горит, люди!
Глушу действительно подожгли со всех сторон. Пылали давние-предавние, несколькими поколениями созданные, насиженные гнезда, горело кровное, тяжким потом нажитое добро.
— Люди! По домам!
В селе завыли собаки, поднялся рев скота. Огромные снопы огня поднялись в небо, увлекая за собою в черное безвестье буруны искр и клубы клокочущего над пламенем дыма. Село бурлило сильнее и громче, со всех улиц и переулков на площадь шли угрюмые люди. Шли старики, женщины, дети…
— Прощайте, люди! — раздался над толпой голос, который все узнали: это был голос Адама Судника. — Простите меня…
Староста плакал, и глушане, которые в другой раз никогда не простили бы ему двоедушия и прислужничества, на этот раз молчали. Дескать, пусть кается, уж если и он здесь, среди них, пусть…
— Бегите, люди! — закричал снова староста. — Они хотят убить нас… Бегите!
Короткий, сухой выстрел оборвал слова Адама Судника. На миг площадь оцепенела, да вдруг ее словно прорвало — забурлила, двинулась, и все бросились врассыпную. И тогда произошло то, для чего их всех сюда сгоняли. Десятки автоматных и пулеметных очередей одновременно начали извергать на людей губительный огонь. Люди падали, стонали, бросали в отчаянии проклятья врагу… Но вот стрельба утихла, и тогда, перекрывая плач, стоны и проклятья, раздался голос майора Краузе, того самого недавнего обер-лейтенанта, который в первые дни войны приезжал в Глушу с Карбовским:
— Ви пандиты! Ви не дафайль хлеп, масло, яйка… Ви памагаль партисан… Ми каждий так сделайль… Каждий, кто пудит не слюшаль…
Где-то в конце площади снова застрочили автоматы. Видимо, били по тем, кто вырывался из кольца, и Краузе, не закончив своего слова, махнул рукой и что-то крикнул своему помощнику. Тот подбежал к ближайшей машине, нажал на сигнал, и машины заревели во всю мощь своих стальных глоток.
Всю ночь над площадью были слышны гулкие выстрелы, всю ночь пылала в пожарах Глуша. А когда взошло солнце, издревле ласкавшее своими лучами замшелые кровли низеньких хат, привыкшее заглядывать в неглубокие криницы, расстилаться золотом на чистых речных плесах, оно потускнело от всего увиденного. Вместо Великой Глуши темнели пепелища, стояли обгоревшие деревья… По улицам бродили одинокие коровы, за которыми некому было присматривать: хозяйки и хозяева лежали вповалку на потемневшем от крови песчаном грунте площади. Лежали хлеборобы и пастухи, лесорубы и косари, те, которые умели смастерить телегу и станок, из тонкой калиновой дудки извлечь удивительные мелодичные звуки, знавшие множество песен, сказок, легенд… Все они теперь лежали и мертвыми глазами смотрели в небо. У некоторых еще дрожали на ресницах слезы, — а может, не слезы, а утренняя роса. Великой Глуши больше не существовало.
X
Павло, конечно, догадывался, на какое «дело» берет его Лебедь. Эти «дела» ему хорошо известны… Он, пожалуй, мог бы отказаться и никуда не ехать. Наконец, мог бросить этих людей и эту службу. Но что потом? Куда деваться? И вообще, разве можно теперь, в такое время, где-нибудь укрыться? Во всей этой загадочной миссии, в которой Павлу предстояло участвовать, его привлекало только одно: возможность побывать в Копани и повидаться с Мирославой! С тех пор как ему отказали даже в поездке к ней, желание встречи с девушкой не покидало его ни на минуту. Несколько дней, проведенных им в гестаповской тюрьме, разговоры с эсэсовцами, с Лебедем снова устремили его мысли к Мирославе. Все чаще перед ним вставал ее образ, ее слова, ее голос. Он уже с нетерпением ждал дня и часа отправления в поход. Их, отобранных Лебедем, уже перевели в другое помещение, на окраине Ровно, выдали новое обмундирование. Теперь они не стрелки или какие-то там патрули, а кавалеристы регулярной повстанческой армии. Им вручили прекрасных лошадей, седла, сабли, на хромовых сапогах малиновым звоном позванивают шпоры. С утра до вечера до изнеможения, до ломоты в суставах они обучаются верховой езде, рубке, чистят лошадей, словно впереди у них не бои, не стычки с врагом, а праздничные марши, парады.
Наконец, через две недели учений и ожиданий им приказали готовиться к походу. Павло чуть ли не весь вечер держал отряд на инструктаже, все проверял, придирался к самым незначительным мелочам, а ночью, взбудораженный мыслями о Мирославе, не мог заснуть. Стоило ему закрыть глаза, как в его воображении вставала она, любимая. Вновь и вновь вспоминал он встречи с нею, вспоминал все до мельчайших подробностей. Этот поток воспоминаний он пытался вытеснить размышлениями о предстоящем «деле», к которому так тщательно готовились, но все напрасно. Тогда он встал, оделся и вышел во двор.