Выбрать главу

Граф нервно, шлепая домашними туфлями — он так и забыл их снять, — заходил по комнате. Остановился перед полкой, где в хороших переплетах стояли тома «Истории Речи Посполитой», истории его предков. Открыл дверцы шкафа, протянул было руку к одному из томов, но вдруг отдернул ее, взглянул на стену, где в той же неподвижной позе стоял и смотрел на графа пророк. И вдруг взгляд, который всегда вселял в него спокойствие, показался Чарнецкому безумным. Граф подошел к окну, дернул занавеску. Занавеска оборвалась, повисла одним концом, комната наполнилась солнцем. Чарнецкий отступил, взглянул сбоку — стеклянные глаза святого как будто засмеялись.

— Смеешься? — разгневался граф. — Обманул, а теперь насмехаешься?

У старика вдруг сдавило горло, он задохнулся и, чтоб не упасть, судорожно схватился за штору. Тяжелая, затканная золотом штора сорвалась, накрыла Чарнецкого. Он упал, заелозил по скользкому полу, наконец, красный, задохнувшийся, выбрался оттуда, подскочил к окну, чтоб открыть его, и замер: там, во дворе, против его дома, толпились люди.

— О, они уже пришли! Гляди! Ты и сейчас будешь молчать?

Кровь ударила графу в виски, затуманила взор, помрачила разум. Не помня себя, он схватил со стола канделябр, изо всей силы швырнул в пророка. Полотно треснуло, канделябр тяжело, с глухим звоном упал на пол.

— Вот тебе! — рычал граф. — Все равно ты — ничто, все сейчас — ничто! Ничто!

Он бросился к шкафу, с силой дернул дверцы, те ударились об стену, зазвенели битым стеклом. Чарнецкий схватил несколько осколков, дрожащими руками поднес к глазам, словно убеждаясь, что это не что иное, как только битое стекло, и брякнул ими об пол. Стекла разлетелись, а на графских пальцах выступила кровь. Чарнецкий сначала не видел ее, но вот заметил и весь затрясся от злобы. Годами собираемая, скрытая, она вдруг прорвалась, дала себе волю.

В конце сентября в лесах над Припятью густо цветет вереск. Нежный розовато-голубоватый туман покрывает небольшие поляны и холмы и стоит долго, почти до морозов. В такие дни урожайного года на порубках полно опят, в сосняках встречаются молоденькие маслята, а уж брусники, терну, кислиц — не оберешь.

Глушане, особенно женщины, с утра до вечера ходили с корзинками, носили эти дары, потому что хоть и новая идет власть, а добро не помешает. Поехал и Андрон со своими. Накануне Текля увидала где-то несколько кислиц — надо стряхнуть. Да и время как раз выпало. Вчера отбыл свое на часах, отсидел с другими в засаде, чтоб случайно не налетел кто на Глушу и в последний момент перед освобождением не совершил преступления, а нынче чего дома делать, если можно что-то собрать. Не сегодня завтра гости придут, — говорят, они уже в Копани, — тогда не до кислиц будет, не до ягод: землю графскую, холера его матери, будут делить! Да добро, мужицкими руками нажитое. Вот каких дождались забот!

Кренится на кореньях, подпрыгивает воз, фыркает лошаденка, а вокруг — тишина, густая, спокойная. Ни ветра, ни привычного осенью шелеста, — все притихло, словно ждет чего-то неизвестного, великого и величественного, расстилает перед ним праздничную дорогу.

— Андрон! — уже второй раз окликает Текля. — Так как? Эти, как их, колхозы, у нас будут?

— Ну да, — горделиво говорит Жилюк. — Может, не сразу, а будут.

Текля молчит: хоть бы не рассердился… И все же опять решается:

— Да говорят… будто в них голодают.

— Говорят враги, а ты за ними. Того не подумала, что не так-то просто на хорошее хозяйство выбиваться. Да еще после таких войн, потасовок, какие у них там были.

Нынче Андрон на диво спокойный, не слышно от него ни словечка плохого, словно переменился человек с тех пор, как панов прикрутило.

— Ты что думала — там рай? — продолжает свое Андрон. — Манна с неба падает? Эге-ге! На этом свете, слышишь, нашему брату без мозолей не прожить. Зато там человек работает на себя. Никто над ним не издевается… Потому что — человек. — Андрон и сам удивляется своему красноречию и, чтобы загладить впечатление, переводит разговор на другое: — Ну, далеко еще до этих кислиц? Так весь день можно проездить.

Текля спохватилась.