— Шо там таке?
— Вот слушай! — И Станислав прочел сообщение о том, что Советское правительство присвоило посмертно звание Героя Советского Союза польской девушке, которая сгорела, спасая раненых и штабные документы из горящей машины.
Лежали притихшие. Они не знали ни имени, ни фамилии девушки, которая спасла их. Петр только помнил, как она схватила его за ноги, потащила. Он был слишком тяжелым, и она уронила его на землю. Верно, от удара и боли он потерял сознание. Ничего не помнил и Станислав.
— Може, то вона? — проговорил Петр.
Ведь была же и горящая машина, и девушка, почта девчонка, в тлеющей шинели, и пулеметные очереди, и ее испуганное, заплаканное лицо, и слабые детские руки. Мысль, что, может быть, спасение их, двух мужчин, оплачено жизнью польской девочки, была как укор. Лежали молча. Лишь вечером, когда в палате совсем стемнело, Петр проговорил голосом, хриплым от долгого молчания:
— Теперь я их, гадив, смертным боем бить буду.
…Идет скорый поезд к границе. Скоро Брест. Скоро встреча со Станиславом. Сидит Очерет у окна, прикованный к нему неразрывной цепью воспоминаний.
— Петро, о чем ты все думаешь? — подсел к Очерету Самаркин. — И шепчешь даже. Остерегайся. Так и свихнуться можно. У нас в Солнцеве одна девка все в окно смотрела да с панталыку и сбилась.
— Не собьюсь. А думка у меня одна. Ты чув, шо колысь война була?
— Приходилось.
— О той войни я и думаю.
3. Хороший человек за Бугом
Брест проехали.
По железнодорожному мосту поезд шел медленно, словно на цыпочках, боясь нарушить покой светлой реки, неторопливо несущей голубые воды в оправе пологих берегов.
Граница!
Петр смотрел на мост, на темнеющие слева камни и остатки проволочных заграждений. На память пришла известная история о немце (он узнал ее из газет), который много лет назад, июньской ночью под воскресенье — самой короткой ночью в году, — полз, задыхаясь от страха и надежды, сквозь камыши и прибрежный лозняк, через рвы и густо натянутую колючку, плыл, захлебываясь черной водой Буга. Каждую секунду готов был встретить лбом пулю русского пограничника, каждой клеточкой кожи на спине чувствовал беспощадные дула гитлеровской погони. Плыл, полз, крался к русским, чтобы предупредить:
— На рассвете Гитлер начнет войну против Советского Союза!
Всякий раз, когда Петр Очерет думал о несчастном для нас начале Великой Отечественной войны, он вспоминал этот маленький, никакой роли в войне не сыгравший эпизод. Пытался представить себе чувства, наполнявшие сердце отважного немца. Был ли он коммунистом, верным единомышленником и соратником Эрнста Тельмана, социалистом-антифашистом или просто рабочим человеком, трудягой, гамбургским докером или рурским металлистом? Все равно. Любовь к нашей стране и ненависть к фашизму воодушевили его на подвиг.
Ничего уж не мог изменить он в ходе исторических событий, как не может одна песчинка остановить мчащийся на всех парах локомотив. Все же он встал на пути злой, неудержимо движущей к войне силе.
— Гарный був хлопец! — в усы проговорил Петр. — Добре жить, колы есть таки люди на свити. И у нас, и в Нимеччини, да и во всих концах земли.
По известным законам ассоциации память Петра Очерета от мужественного немца перешагнула к другому хорошему человеку, с которым через несколько минут предстоит ему встреча.
Поезд подошел к первой польской станции — Тересполь, — и Петр увидел на перроне Станислава Дембовского. Высокий, курчавый, в модном сером макинтоше, он шел вдоль поезда, всматриваясь в окна, отыскивая в них знакомое лицо.
Увидев Станислава, Петр в первую секунду конфузливо подумал: «На шо я телеграмму отбивал. Тильки человека от работы оторвал». Но радость предстоящей встречи смяла и отбросила все сомнения: «Фронтова дружба — не хвист собачий!»
Высунувшись из окна, гаркнул так, что эхо прошло вдоль всего состава:
— Стась!
Станислав замахал шляпой, вскочил в вагон. Красивый, несколько раздобревший, шел, улыбаясь, по узкому вагонному коридору, расставив руки для объятий:
— Здорово, Петро!
— Здорово, Станислав!
Обнялись, трижды накрест, как и положено, поцеловались.
— Э, да ты, Петро, усы отпустил!
— Годы такие. Для солидности.
— Я не решаюсь. Жениться еще думаю.
— Так з усами зручнише. Люба панянка пиде.
Стояли, загородив проход, веселые, здоровые, словно не было ни атак, ни ночных разведок боем, ни тяжелых ранений и легких контузий, ни медсанбатовских санитарией и гигиеной пропахших коек, ни маленьких, наспех набросанных холмиков земли с фанерными дощечками: «родился… — убит…»