Вот какая гюрза жила рядом с нами! А что из себя представлял этот самый Минков? Высокий, но какой-то дряблый. Нижние зубы выдавались у него вперед, а губа отвисала. И напоминал он лицом беззубую старуху. Глазки маленькие, все мимо людей смотрели – больше в ноги. Ходил он с наклоном вперед, как обезьяна.
«А может быть, Минкова ранили, ваяли в плен и от его имени составили листовку?» Приходило в голову и такое. Гитлеровцы ведь на грязное дело мастера.
Как-то утром посты наблюдения сообщили, что немцы готовят новую пакость. Понатыкали новых пулеметных точек против выходов из каменоломен. Подвозят какие-то шланги…
В нашем отсеке умирал тяжелораненый лейтенант Чебаненко. Умирал в полном сознании. Когда заработал движок и стало немного светлее, лейтенант достал из планшета листок бумаги, карандаш и начал писать что-то. Видно, трудно ему это давалось: рука плохо слушалась.
– Что, товарищ лейтенант, письмо писать надумали? – попробовал я пошутить. – Почтальон наш что-то задерживается…
– Мое письмо дойдет, ответил он, а сам дышит тяжко, с хрипом. – Будет оно здесь, с партбилетом…
Что-то еще хотел он сказать, но тут силы покинули его. Застонал, вытянулся, затих… Сложил я ему руки на груди, как у русских положено. Взял письмо из похолодевших пальцев и, прежде чем вложить его в партийный билет, прочитал.
«Большевикам и всем народам СССР, – писал лейтенант Чебаненко. – Я небольшой человек. Я только коммунист – большевик и гражданин СССР. И если я умер, так пусть помнят и никогда не забывают наши дети, братья, сестры, что эта смерть была борьбой за коммунизм, за дело рабочих и крестьян. Война жестока и еще не кончилась. А все-таки мы победим…»[33]
Сто раз, наверное, перечитал я письмо. На всю жизнь запомнил. Я думаю, такое письмо надо – на полковое знамя. Под портретом Ленина…
24 мая 1942 года, как сейчас помню, пробили сигнал тревоги. Сначала не поверили – газы!
Что творилось на наших глазах – разве передать?
К нам на узел связи пришли начальник обороны полковник Ягунов и комиссар Парахин. Полковник не дал старшему лейтенанту Казначееву закончить рапорт, протянул листок с текстом. Казначеев пробежал его глазами и, вижу, лицо стало белее мела… Начал он выстукивать радиограмму своим особым, казначеевским почерком, а я на слух ловил точки и тире морзянки открытого текста:
«Всем! Всем! Всем! Народам Советского Союза! Мы, воины подземного гарнизона, защитники Керчи, задыхаемся от газа, умираем, но врагу не сдаемся…»[34]
Сам не знаю, какая сила подняла меня на ноги. Старший лейтенант еще и еще раз послал в эфир смертную нашу клятву.
Последнее, что я помню, грохот взрыва…
Из-под обвала меня, тяжело раненного, вытащили немцы. Когда я пришел в себя, рядом стоял какой-то человек. Помню его слова: «Ну вот, очнулся. Значит будешь жить!»
Военфельдшер Петр Никонов – вот кто выходил меня. Ему я жизнью обязан…
Погнали нас в Симферополь. Кто от колонны отстанет – стреляют. Упал – стреляют. Отошел к канаве воды напиться – стреляют. Тащили меня под руки Никонов и еще один солдат.
В Симферопольском лагере я попал в барак для раненых. И здесь меня Никонов разыскал. Принесет, бывало, кусок хлеба или обрывок бинта, а случаюсь – вареную картофелину. Стал я выздоравливать. Вывел меня Никонов, я еле-еле приплелся к ним в барак, да и остался там. Хороший народ у них подобрался. «Организуют» чего-нибудь поесть – сначала выделяют слабым, а потом делят поровну.
Как-то раз – я уже порядком окреп к тому времени – дернул меня шайтан выйти погреться на солнышке. Хожу по лагерю. Картина известная, Сураханы-Балаханы. Один портянки стирает. Другой выставил худую, в коросте, спину и ищет в грязной рубахе. В одном месте – настоящая «Кубинка»[35]. Меняют барахло. Возле сарая стояла группа людей, я решил подойти к ним – может быть, земляка найду. Подхожу – слышу знакомый голос с приквакиванием. А треплется он, будто аджимушкайцы раскопали у своих командиров припрятанный подпольный склад продуктов.
Протлкался я в середину – и обомлел. Кто бы, вы думали, провокацию разводит: Даниил Минков.
Подлец узнал меня.
Бросился я на него. «Сволочь! – кричу, – Падло! Предатель!…» Хотел за горло схватить, но он вывернулся, только по щеке я его смазал. Разняли нас. Отвели меня в барак.
Утром я уже сидел в «политабтайлунге»[36].
– Ты занимаешься тут большевистской агитацией, признавайся! – орал гестаповец.
Я ответил, как Никонов научил: мол, Минков оскорбил мою веру, и я не мог простить ему этого.
– Врешь! Ты есть комиссарский помощник! Мы все знаем. На, вот читай, да поживее, – протянул он мне бумагу. – И назови комиссаров, евреев и коммунистов, которые замаскировались в лагере.
Читаю. Узнаю аккуратный почерк Минкова:
«По вашему приказанию, господин комендант лагеря, представляю на ваше распоряжение свое объяснение в вязи с дракой, учиненной сегодня в лагере, и пострадавшим от коей являюсь я». Вот выкомаривался, собака!
Кончалось заявление тем, что Минков будто бы постоянно видел меня возле командования, и, значит, я пользовался особым доверием комиссаров.
Я стоял на своем. Меня били. Били свирепо, особенно один фашист, неплохо говоривший по-русски.
– Ты, коммунист, – кричал он, – признавайся!
А я ему в ответ: «Собачий ты сын! (эти слова я сказал по-азербайджански). Да, коммунист! И не солдат я. Я – лейтенант Чебаненко».
Бросили меня в карцер.
Снова вызывают.
Сидит у следователя Минков и говорит:
– Никакой он не Чебаненко. Врет. Он командир отделения. – И ко мне обращается: – Надо уважать в наших же интересах установленные порядки…
Я промолчал. Но когда уводили с допроса, сказал ему: «Придет и твой час, сын паршивой суки!»
Пробыл я в карцере еще два дня. Вывели меня перед строем привязали к «козе» и дали двадцать пять плетей. Окатили водой – и опять в барак, на охапку прелой соломы.
Потом меня перевели в другой лагерь. Там пробовали уломать. Не вышло. Из лагеря под Ровно я бежал. Поймали – живого места не оставили. Отлежался я в «ревире»[37] и привезли меня сюда. Одним словом, совсем как Кероглу:
Взгляни, мой кровный брат, Меня увозят тайно. Паду я жертвой за народ Меня увозят тайно. Я – Кероглу, враги кругом. Веревкой связан я, узлом У Болу-бека стал рабом – Меня у возят тайно…Вот так, Сураханы-Балаханы… Кто этого Минкова встретит – пусть убьют гада. Но знайте: змею бьют не по хвосту, а по голове…
VНад притихшим лагерем беззвездное небо, неспокойная ночь. В неосвещенной умывальной собрались подпольщики. Напряженно всматривается в темень за окном узник с буквой «П» на красном треугольнике-«винкеле». Кашляни только Стефан – и мигом в «вашрауме»[38] никого не останется.
– Послушаем товарища Вилли, – вполголоса произносит спокойный басок.
– Прежде всего вот что,- говорит невидимый в темноте Вилли: – с последним «цугангом»[39] прибыл опасный провокатор. В Ровенском лагере русские товарищи приговорили его, но он ускользнул. Из карантинного блока провокатора не перевели к русским, а поместили в чешский барак. Русским и чехам надо быть осторожнее в разговорах с новичками, пока шпика не обезвредим. Теперь подробнее. В транспорте 643 человека. Живыми прибыло 562. При выгрузке застрелили 12 товарищей. В ревир попало 37. Кроме «красных», в транспорте 11 «зеленых». Два товарища – со смертными приговорами имперского суда в Берлине. Их дела в канцелярии еще не вскрывали. Я кончил.
– Что скажет «безопасность»? – спрашивает тот же басок.
– О провокаторе мы уже кое-что знаем. Нашим товарищам сообщили его приметы. Будем стараться пристроить его в одну из рабочих команд, если удастся – в «штайнбрух»[40]. Там его удобнее всего «дезинфицировать». Через день-два будет видно – куда гестаповцы собираются направить свою ищейку. Об узнике номер 37771; это, безусловно, надежный и нужный товарищ. По документам Мамед Велиев – «опасный большевистский агитатор». Сорвал власовцам вербовку в «мусульманский легион». Пытался убить предателя. Бежал из лагеря. Выстоял пытки. Позавчера плюнул в лицо «зеленому» и едва не был убит эсманом. У парня хороший голос. Певец… Думаем мы: через Вальтера срочно определить его в ревир. Доктор Павел запишет его, как тяжело раненного выстрелом эсэсовца, и подготовит на всякий случай липовый акт вскрытия.