— Они вытекают из моих убеждений.
— А именно?
Мастер Псатас повернулся к Люси, взгляд его выражал страх и восхищение.
— Именно? — переспросил комиссар.
— Бывают проступки, — медленно произнесла Люси, — перерастающие по своим последствиям намерения тех, кто их совершил. Они становятся общечеловеческой бедой. В некоторых проступках все мы как бы узнаем самих себя, они отражают состояние мира и условия жизни.
По-видимому, комиссара и это заявление нисколько не удивило, он спокойно сказал:
— Да, при известных обстоятельствах преступление может стать неизбежным. Какие обстоятельства имеете вы в виду?
— Когда человеку отказывают в самом насущном, преступление может открыть ему новые возможности.
— Следовательно, вы полагаете, — продолжал комиссар, — что некоторые преступления оправданны?
— Да.
— И то, что некоторых преступников, хоть их вина и доказана, держат в тюрьме, по-вашему, несправедливо?
— Да, я так думаю.
— И значит, исходя из этих убеждений, вы помогали переправлять в тюрьму письма и инструменты?
— Именно по этой причине, — ответила Люси.
Комиссар в задумчивости направился к выходу, но вдруг обернулся и смерил взглядом Люси: хрупкая, болезненного вида девушка, похорошевшая от воодушевления; узкие плечи, плоская легонькая фигурка, казалось, неспособная на физические усилия; он медленно подошел к ней и, не повышая голоса, спросил:
— И вы убеждены, что многие заключенные нуждаются в вашей помощи?
— Да, многие.
— Хотя они и совершили преступления?
— Хотя они и совершили нечто такое, что мы, по странному сговору, зовем преступлением, — сказала Люси. — И, быть может, наша помощь как раз и должна начаться с того, чтобы заново определить, что считать преступлением.
— Разве, по-вашему, это еще не сделано?
— Нет, — сказала Люси. — Когда мы слышим о преступлении, совершенном за письменным столом или в конференц-зале, то лишь снисходительно пожимаем плечами, а вот преступления, совершаемые из нужды или из ревности, не вызывают у нас ни малейшего снисхождения.
Комиссар удовлетворенно кивнул, как бы подводя итог, возможно, он был подготовлен и к таким ответам и, может быть, уже не раз слышал их за долгие годы службы — судя по его возрасту, лет за тридцать. Теперь, когда он многое выяснил или получил подтверждение своим догадкам, его интересовало только одно — инструмент. Он спросил у Люси:
— Вы можете нам описать инструмент, который вы тайком переправляли в тюрьму?
Люси запнулась, они с мастером Псатасом переглянулись, а Семни, подмастерье, словно окаменел; глаза у него сузились в щелки.
— Так на что же был похож этот инструмент?
— Он должен был помочь им бежать, — ответила Люси.
Мать издала жалобный стон, закрыла лицо руками и протестующе затрясла головой.
— Так что же это был за инструмент? — терпеливо спрашивал комиссар.
Люси молчала дольше обычного, а потом лишь повторила свой ответ. Тогда комиссар коснулся плеча ее матери и с казенным сочувствием произнес:
— Вы обе можете идти, благодарю вас. — И, обращаясь к Люси: — Вы помогли мне выполнить должные формальности.
Ошеломленная Люси подошла к нему; она не испытывала облегчения, скорее была обескуражена тем, что для нее, выходит, все кончилось и, по-видимому, без всяких последствий, в то время как судьба пекарей, по крайней мере одного из них, далеко еще не решилась, ибо комиссар снова уселся на табурет, на котором восседал вначале. И, словно почувствовав разочарование Люси, поняв ее порыв, комиссар подтвердил улыбкой, что отпускает ее, и сказал:
— Может случиться, что мне опять понадобится ваша помощь, тогда я вас извещу.
Все еще в растерянности Люси попрощалась с пекарями, коротко кивнула комиссару и последовала за матерью, которая, продолжая ловить ртом воздух, шла таким неверным шагом, словно теряла равновесие от непосильной ноши, и время от времени адресовала облупившимся стенам домов жалобные возгласы. Не слыша слов дочери, всецело поглощенная тем, что ей только что пришлось узнать, она не интересовалась, где Люси — рядом с ней или позади нее; пошатываясь, тащилась она вверх по улице, почти лишенной тени, и безропотно позволила дочери ввести себя в сад, а затем в дом. Она должна сейчас же лечь. Она должна выпить анисового ликера и лечь. Люси стащила с нее туфли; повернув эту грузную тушу набок, расстегнула пуговицы, крючки и пряжки, решительно распустила шнуровку, покамест все, что набухло и выпирало, не расслабилось и не обмякло, утратив напряженность. Люси присела на край дивана, подняла матери одну, потом другую мясистую руку, стала осторожно растирать выпуклости и впадинки, потом заглянула во все еще неподвижные от ужаса глаза матери и с чувством спокойного превосходства сказала: