Выбрать главу

19 июня из отпуска возвращается Гонтерман. Его губы сжимаются, когда я говорю ему о судьбе, которая постигла нашу эскадрилью в последние недели. «Ну что ж, Удет, тогда мы остались вдвоем». Я уже отправил письмо Грассхоффу, но в этот момент я не могу заставить себя поднять эту тему. Я откладываю ее до вечера. После обеда Гонтерман уже слетал на вылазку. Он сбил своего противника и его машина получила двенадцать пробоин. Я нахожусь на летном поле, когда он приземляется, и мы вместе отправляемся в замок. Первый раз я вижу его сразу же после полета. Его лицо бледно и мокро от пота. Непреклонное хладнокровие, которым всегда от него веет, исчезло. Я вижу перед собой человека, нервы которого на пределе. Это не принижает его в моих глазах, а лишь придвигает ближе к нему. Я восхищаюсь его самодисциплиной которая позволяет ему в другое время удерживать себя в руках. Когда мы идем вместе, он ругает себя. Пробоины в самолете его расстроили. Я пытаюсь успокоить его. «Тот, кто стреляет, должен ожидать, что и в него самого будут стрелять», говорю я. Мы идем по устланной гравием дорожке в парке по направлению к дому. Здесь стоит маленький садовый столик. Гонтерман останавливается, зачерпывает пригоршню гравия и кладет на стол листок. Он медленно сыпет гравий на листок. Каждый раз, когда один из камешков ударяется о поверхность стола, тот издает звенящий звук, как будто в него попала пуля. «Видишь, Удет, так это происходит», говорит он, занимаясь этим, «пули падают из рук Господа Бога» – он указывает на листок, они подходят все ближе, ближе. Рано или поздно, они поразят нас, можешь быть уверен». Быстрым движением руки он смахивает все со стола. Я смотрю на него искоса. Его нервы изношены еще больше, чем мне казалось. Я чувствую себя странно в его присутствии, и мое желание уйти становится сильнее. Сам воздух Бонкура ложится тяжким камнем на грудь, в ней столько печальных воспоминаний. «Я хотел бы просить вас о моем переводе в Ясту 37», говорю я. Гонтерман встрепенулся. «Хочешь меня оставить?» В его вопросе – упрек. Он тут же берет себя в руки., его лицо замерзает и он говорит ледяным голосом: «Я не собираюсь препятствовать вам, лейтенант Удет». Я чувствую совершенно точно, о чем он думает. «Там мои старые друзья по Хабсхайму», говрю я, «последние, кто остался от нашего старого отряда. Конечно, прежде чем уйти, я помогу освоится новому пополнению. Гонтерман мгновение молчит. Затем он протягивает мне руку: „Очень жаль, что вы не хотите остаться со мной, Удет, но я могу вас понять“. Через три месяца Гонтерман погибает. Как и многие из лучших, он погиб не по своей вине. У его триплана отломилось крыло, прямо над нашим аэродромом, и он разбился. Сутки спустя он умер, не приходя в сознание. Это была хорошая смерть.

Рихтгофен

Последние несколько недель я командую Ястой 37. Мы базируемся в Виндгене, маленьком городке в центре фландрских низменностей. Местность сложная, пересечена насыпями и каналами с водой. Здесь при любой вынужденной посадке можно разбиться вдребезги. Когда поднимаешься достаточно высоко, можно увидеть Остенде и море. Серое-зеленое, бесконечное, оно простирается за горизонт. Многие были удивлены решением Грассхоффа оставить меня командовать, когда его самого перевели в Македонию. Здесь есть летчики постарше меня и с более высоким рангом. Но осенью, когда я сбил три английских самолета над Ленсом, он пообещал эту должность мне. Это был удивительный успех в стиле Гийнемера. Я зашел на них со стороны солнца и атаковал последнего слева, сбив его короткой очередью из пяти выстрелов. Затем – следующего, и последним – их ведущего. Двое остальных были столь поражены, что не сделали ни одного выстрела в ответ. Вся схватка продолжалась не более двадцати секунд, как это было тогда, во время атаки Гийнемера. На войне нужно учить ремесло пилота-истребителя или погибать. Третьего выхода нет. Когда я приземлился, Грассхофф уже знал об этом. «Когда я меня переведут отсюда, когда-нибудь, Коротышка, ты унаследуешь эскадрилью», сказал он. Так я стал командиром Яста 37. Перед нами стоят англичане. Молодые, бойкие ребята, они не медлят, открывая огонь, и не перестают стрелять пока не добиваются своего. Но мы деремся с ними на равных. Исчезло погружающее в депрессию чувство неполноценности, которое приводило нас в уныние в Бонкуре. У эскадрильи длинная вереница побед и у меня у самого девятнадцать подтвержденных. Зима вступает в свои права и воздушные бои затихают. Часто идет снег и дождь. Даже когда сухо, тяжелые облака дрейфуют так низко, что приходится отменять все полеты. Мы сидим в наших комнатах. Иногда, когда я стою у окна, то вижу ремесленников-кустарей, несущих свои товары. Сгорбленные, одетые в лохмотья, они протаптывают себе путь по снегу. Сын хозяина вступил в Бельгийский королевский военно-воздушный корпус, воюющий против нас. Но эти люди не пытаются меня смутить. «Он выполняет свой долг, а я – свой», вот их точка зрения, резонная и ясная. Весной 1918 года неспокойно на всем немецком фронте, от Фландрии и до Вогез. Конечно, не только весна в этом виновата. Везде солдаты и офицеры говорят о неизбежном большом наступлении. Но никто не знает наверняка. 15 марта эскадрильи приказано немедленно собираться в путь. Место назначения неизвестно. Мы все знаем, что это означает начало наступления. Мы ставим наши палатки по дороге в Ле-Като. Идет дождь, который медленно превращает все – деревья, дома, людей, в однообразную серую кашу. Я уже надел свою кожаную куртку и помогаю механикам прикреплять края палаток к земле. Подъезжает машина. По этой дороге ездит много машин и мы уже перестали обращать на них внимание. Мы продолжаем работать в угрюмой тишине. Кто-то трогает меня за плечо и я быстро оборачиваюсь. Рихтгофен. Дождь падает ему на фуражку, струится по лицу. «Привет, Удет», говорит капитан и прикасается к козырьку. «Гнилая погодка сегодня». Я молча отдаю ему честь и смотрю на него. Спокойное лицо, большие, холодные глаза, полуприкрытые тяжелыми веками. Этот человек уже сбил шестьдесят семь самолетов, он лучший из нас всех. Его машина стоит на дороге за его спиной. Он только что вскарабкался на склон под дождем. Я жду. «Скольких ты свалил, Удет?» «Девятнадцать подтвержденных, на одного еще нет свидетельских показаний», отвечаю я. Он ворошит тростью влажную листву. «Гм, ну тогда двадцать, " повторяет он. Он оглядывается вокруг и смотрит на меня испытующе. „В таком случае кажется, ты созрел для нас. Хочешь с нами летать?“ Хочу ли я? Конечно да! Если бы я мог, то тут же схватил свои вещи и поехал бы с ним. В армии много хороших эскадрилий, и Яста 37 не самая плохая из них. Но на свете только одна группа Рихтгофена. „Да, герр ритмейстер“, отвечаю я, и мы пожимаем руки. Я гляжу ему вслед, вижу как его худощавая и стройная фигура спускается вниз по склону, залезает в автомобиль и исчезает за следующим поворотом, скрытым дождевой завесой. „Ну, можно сказать, мы своего добились“, говорит Беренд и я наклоняюсь рядом с ним чтобы прибить края палатки к земле. На фронте много хороших эскадрилий, но группа Рихтгофена только одна. И сейчас я вижу, в чем секрет его успехов. Другие эскадрильи живут в замках или маленьких городках, в двадцати-тридцати километрах от линии фронта. Группа Рихтгофена обитает в гофрированных железных лачугах, которые могут собраны и разобраны в считанные часы. Они редко базируются дальше чем двадцать километров от передовых постов. Другие эскадрильи поднимаются в воздух по два-три раза в день. Рихтгофен и его люди взлетают пять раз в день. Другие сворачивают операции при плохой погоде, здесь летают почти при любых погодных условиях. Тем не менее, самый большая неожиданность для меня – аэродромы подскока. Это изобретение Бельке, учителя немецкой военно-воздушной службы. Рихтгофен, его самый одаренный ученик, следует этой практике. Всего лишь в нескольких километрах за линией фронта, часто в пределах досягаемости вражеской артиллерии, мы, в полной боевой готовности, сидим в открытом поле на раскладных стульях. Наши самолеты, заправленные и готовые к взлету, стоят рядом. Как только на горизонте появляется противник, мы поднимаемся в воздух – по одному, по двое, или целой эскадрильей. Немедленно после боя мы приземляемся, усаживаемся в наши кресла, вытягиваем ноги и обшариваем небо в бинокли, ожидая новых противников. Обычных патрульных полетов нет. Рихтгофен в них не верит. Он разрешает лишь полеты в тыл противника. „Эти сторожевые посты в воздухе расслабляют пилотов“, утверждает он. Так что мы поднимаемся в воздух только для боя. Я прибываю в расположение группы в десять часов и уже в двенадцать я вылетаю на свою первую вылазку с Яста 11. Кроме нее, в группе Ясты 4, 6 и 10. Рихтгофен сам ведет в бой Ясту 11. Он лично испытывает каждого нового человека. Нас пятеро, капитан во главе. За ним Юст и Гуссман. Шольц и я замыкаем. Я в первый раз лечу на Фоккере-триплане. Мы скользим над рябым ландшафтом на высоте 500 метров. Над развалинами Альбера, прямо под облаками висит RE, британский корректировщик артогня. Возможно, он управляет стрельбой своих батарей. Мы идем немного ниже, но он по всей очевидности нас не замечает, продолжая описывать круги. Я переглядываюсь с Шольцем. Он кивает. Я отделяюсь от эскадрильи и лечу к „Томми“. Я захожу на него спереди снизу и стреляю с короткой дистанции. Его двигатель изрешечен пулями как решето. Он тут же кренится и рассыпается на куски. Горящие обломки падают совсем недалеко от Альбера. Через минуту я возвращаюсь в строй и продолжаю полет в сторону вражеских позиций. Шольц снова кивает мне, коротко и счастливо. Но капитан уже заметил мое отсутствие. Кажется, что он видит все. Он оборачивается и машет мне. Ниже справа идет древняя римская дорога. Деревья все еще голые и сквозь ветки мы видим колонны на марше. Они идут на запад. Англичане отступают под нашими ударами. Прямо над верхушками деревьев скользит группа Сопвич Кемел. Возможно, они прикрывают эту старинную римскую дорогу, одну из главных артерий британского отступления. Я с трудом успеваю все это рассмотреть когда красный Фоккер Рихтгофена ныряет вниз и мы следуем за ним. Сопвичи разлетаются в разные стороны как цыплята, завидевшие ястреба. Только одному не уйти, тому самому, который попал в прицел капитана. Все это происходит так быстро, что никто потом не может точно вспомнить. Все думают на секунду, что капитан собрался его протаранить, он так близко, я думаю, не дальше десяти метров. Затем Сопвич вздрагивает от удара. Его нос опускается вниз, за ним тянется белый бензиновый хвост и он падает в поле рядом с дорогой, окутанный дымом и пламенем. Рихтгофен, стальной центр нашего клиновидного строя, продолжает пологое снижение к римской дороге. На высоте десяти метров он несется над землей, стреляет из обоих пулеметов по марширующим колоннам. Мы держимся следом за ним и добавляем еще больше огня. Кажется, что войска охватил парализующий ужас. Только немногие укрываются в канавах. Большинство падает там где шли или стояли. В конце дороги капитан закладывает правый вираж и заходит еще раз, оставаясь на одной высоте с верхушками деревьев. Сейчас мы можем ясно видеть результат нашей штурмовки: бьющиеся лошадиные упряжки, брошенные пушки, которые как волноломы раскалывают несущийся через них человеческий поток. На этот раз по нам стреляют с земли. Вот стоит пехота, приклады прижаты к щеке, из канавы лает пулемет. Но капитан не поднимается ни на метр, хотя в его крыльях появляются пулевые отверстия. Мы летим следом за ним и стреляем. Все эскадрилья подчинена его воле. Так и должно быть. Он оставляет дорогу и начинает подниматься вверх. Мы идем за ним. На высоте пятьсот метров мы направляемся домой и приземляемся в час дня. Это третий вылет Рихтгофена в это утро. Когда моя машина касается земли, он уж стоит на летном поле. Он идет ко мне и улыбка играет на его губах. „Ты что, всегда их сбиваешь атакой спереди?“, спрашивает он. Но в его тоне слышится одобрение. „Я так уже нескольких сбил“, говорю я с самым небрежным видом, который только могу на себя напустить. Он ухмыляется и поворачивается, чтобы идти. „Между прочим, с завтрашнего дня можешь вступать в командование Ястой 11“, говорит он через плечо. Я уже знал, что получу под свою команду эскадрилью, но то, как это объявлено, застает меня врасплох. Шольц хлопает меня по спине. „Парень, ты у ритмейстера на хорошем счету“. „Только как ты мне это докажешь?“, отвечаю я немного ворчливо. Но так тут все и делается. Нужно привыкнуть к тому факту, что его одобрение всегда приходит в сухой манере, без малейшего следа сантиментов. Он служит отечеству всеми фибрами своей души и ожидает того же самого от своих летчиков. Он судит людей по тому, что им удается достичь и также, возможно, по их товарищеским качествам. Того, кто оправдывает его надежды, он всячески поддерживает. Того кто не может их оправдать, он отчисляет не моргнув глазом. Тот, кто демонстрирует во время вылазки равнодушие, должен покинуть группу – в тот же самый день. Конечно, Рихтгофенн ест, пьет и спит как любой из нас. Но он делает это только для того, чтобы сражаться. Когда есть опасность, что запасы еду подойдут к концу, он посылает Боденшатца, своего образцового адъютанта в тыл в эскадронном экипаже, чтобы тот реквизировал все, что требуется. Для этого случая Боденшатц берет с собой коллекцию фотографий Рихтгофена с его автографом. „На память моему уважаемому боевому товарищу“, гласит надпись. Эти фотографии чрезвычайно высоко ценятся у тыловых снабженцев. Дома, в какой-нибудь пивной, они способны вызвать почтительную тишину у всех сидящих за столом. А в группе Рихтгофена никогда не кончаются запасы сосисок и ветчины. Несколько делегатов рейхстага объявили, что нанесут нам визит. Вечером они приезжают в огромном лимузине. Начинается величественная церемония, преисполненная торжественностью момента. Один из них даже одет во фрак, и когда он наклоняется, то крылья фрака машут как хвост трясогузки. За ужином они так много говорят, что у летчика может начаться зубная боль. „Когда вы, сидя в своей машине, летите навстречу врагу, герр барон…“, начинает один из них. Рихтгофен слушает все это с каменным лицо