Другая веская причина: стремление во что бы то ни стало вырваться из оков пустой и в конечном счете иссушающей душу светской суеты обеих столиц. «Путешествия были моей любимой мечтою с детства», — писал он; и в другом месте: «Путешествие нужно мне нравственно и физически». Словом, «Им овладело беспокойство, // охота к перемене мест // (весьма мучительное свойство, // немногих добровольный крест)». Наконец, нужно напомнить еще об одной черте характера Пушкина, определившей потребность участия в войне: без преувеличения — безудержную его храбрость и пренебрежение, даже более — упоение опасностью. Сопричастность героическому делу русских воинов воодушевляла его — он готов был мчаться под пули, ни с чем не считаясь. Именно так поступал поэт в сражении за Эрзрум. Не привык он склонять голову, когда смерть стоит рядом. Так было и в 1829 году, и в 1837-м.
Иногда говорят, что единственная глава жизни Пушкина, которую он в подробностях записал сам, военное путешествие в Эрзрум в 1829 г. (№ 8 и др.). Это не совсем верно: с одной стороны, и другие периоды удержаны в памяти нашей самим поэтом (письма, стихи, дневниковые записи), с другой — и в «Путешествии…», прошедшем через цензуру в 1835 г., он умолчал о многом…
1 мая выехал Пушкин из Москвы на перекладных в своей коляске, делая в среднем верст по 50 в сутки. Вскоре дал он 200 верст «крюку», заехав в Орел к опальному генералу Алексею Петровичу Ермолову. Знакомы они до этого не были, но личность генерала была столь привлекательна для Пушкина, что он не простил бы себе, что не повидался и не побеседовал с ним, когда имел хоть какую-то к этому возможность.
Пушкина еще на свете не было, когда Ермолов (1777–1861) уже подвергался политическим преследованиям. За участие в смоленском офицерском кружке и за хранение вольных стихов ему дважды (1797, 1798) пришлось отсидеть под арестом. В начале 1799 г. молодого офицера, кавалера ордена Св. Георгия 4-й степени, врученного лично Суворовым, сослали в Кострому и только после смерти Павла I позволили вернуться в армию. Герой Бородина, победитель французов под Кульмом, человек свободно мыслящий, Ермолов никогда не мог ужиться с царями. Казалось бы, его ждала блестящая карьера после того, как во главе гвардейского корпуса он вступил в Париж, но нет: дело кончилось почетной ссылкой в Грузию — назначением на должность начальника Отдельного кавказского корпуса. При Ермолове корпус был воспитан в суворовских традициях безграничной отваги и беззаветной любви к родине. Инспектировавший войска генерал Дибич, недоброжелательно относившийся к Ермолову, вынужден был признать: «Прослужив 25 лет и участвуя во многих кампаниях, я, положа руку на сердце, могу поистине сказать, что не видал в наших войсках того рвения и мужества, которым были воодушевлены кавказские солдаты». В одном из своих приказов Ермолов назвал солдат «товарищами» — редчайший случай в царской армии.
Ермолов, несомненно, был связан с декабристами — вопрос лишь о формах этой связи. Он пригрел на Кавказе Кюхельбекера, буквально спас Грибоедова, предупредив его об обыске и грозящем аресте; однажды, встретив будущего декабриста М. А. Фонвизина, Ермолов воскликнул: «Пойди сюда, величайший карбонарий!» И далее сообщил, что Александру I известно о заговоре и тайном обществе, добавив: «Я ничего не хочу знать, что у вас делается, но скажу тебе, что он (царь) вас так боится, как я бы желал, чтобы меня боялся!» Ермолова боялись, да еще как! Авторитет его был огромен — с безошибочным расчетом на широкую поддержку декабристы включили его в правящий комитет, которому предназначалось передать власть в случае успеха восстания. Петербургские декабристы до последней минуты надеялись, что Ермолов отважится двинуть Отдельный кавказский корпус на столицу на помощь восставшим. В Петербурге распространился слух о приближении армии во главе с Ермоловым, об этом даже официально запрашивал один из иностранных послов. Такая акция либо сделала бы Ермолова правителем России, либо привела бы его на плаху. Возможно, прав был Вяземский: «Ермолов мог быть в рядах оппозиции и даже казаться стоящим во главе ее, но это было одно внешнее явление, которое многих обманывало». Знал ли генерал о подобных надеждах и предположениях? По-видимому, да, но до конца своей долгой жизни не проронил об этом ни слова. Вообще в его характере нисколько не было солдатской бесхитростности и готовности когда угодно и кому попало резать правду-матку. Скорее напротив — это был хитрый, понаторевший в дипломатии и слишком умный человек, чтобы в трудные времена открывать свои истинные мысли и чувства. Денис Давыдов (двоюродный брат Ермолова) вспоминает такой случай: «Раз государь Александр Павлович сказал Ермолову: „Говорят, что ты, Алексей Петрович, иногда-таки хитришь?“ — „Вашего веку, государь“, — ответил Ермолов». Генерал Раевский вообще Ермолова не любил, считая, что тот человек не военный: все берет хитростью, а обманы рано или поздно открываются. Метко, как всегда, характеризовал Ермолова Вяземский: «Самой внешностью своею, несколько суровою и величавою, головой львообразною, складом ума, речью сильно отчеканенною, он был рожден действовать над народными массами, увлекать их за собою и господствовать ими… В нем была замечательная тонкость и даже хитрость ума; но под конец он слишком перетонил и перехитрил. Этим самым дал он против себя оружие противникам своим».