Выбрать главу

Все это отдает не простой выдумкой, а скорее мистификацией, до которых «гиппелианцы» были большие охотники. «Frankfurter Journal» напечатал даже символ веры кружка; очевидно, легковерному газетчику кто-то подсунул под видом этого любопытного акта вероучение какой-то секты, ибо этот оригинальный или, вернее, совсем не оригинальный манифест заканчивается словами: «С детской благодарностью празднуем торжество в честь единого Господа, да пребудет над нами Его милость и ныне и присно и во веки веков». Таковы были превратные толки о «вольнице», а преимущественно о внешних особенностях ее поведения.

На самом деле беспристрастный гость по первому впечатлению скорее подумал бы, что видит пред собой заурядную бюргерскую молодежь — чуть не филистеров. Даже беседа велась не всегда; иногда Бруно Бауэр горячился без всякой связи с вечными вопросами, а просто в увлечении карточной игрой, которую он любил. Но когда беседовали, то длинных речей не держали; замечания были сжаты и категоричны, выражения резки, тон повышался. Такая беседа — да еще пересыпанная непонятными для непосвященного гегелианскими терминами — могла, пожалуй, показаться странной немецким мещанам, но по существу никаких ужасов здесь не было; пили мало, пьяных почти не было. Говорили обо всем; живое и возбужденное время давало достаточно материала. Говорили о цензуре, о развитии социализма, о росте антисемитских тенденций, о религиозном движении, о волнении в молодежи: таковы некоторые из многих тем, отмеченные впоследствии участниками.

Были, однако, и нелепые выходки; сохранился рассказ о том, что, когда Гиппель уставал давать в долг, компания рассыпалась по городу, и члены ее, наметив подходящего прохожего, обращались к нему с откровенной просьбой: «Гиппель не дает больше в долг; не пожалуете ли хоть талер»; и такие экспедиции бывали удачны... Такие анекдоты о поведении кружка окапались, конечно, устойчивее и многочисленнее рассказов о его духовной жизни, в которой было много серьезного своеобразия.

В этом кружке в течение десятилетия вращался Штирнер: так называли еще университетские товарищи Каспара Шмидта за его необыкновенно высокий лоб. Он был мало заметен. «Вольница» шумела, спорила, доходила до вольностей: он был спокоен, открыто благодушен и предпочитал тихую беседу с ближайшим соседом участию в общих дебатах; никогда никто не слышал от него грубого или горячего слова. О себе он не говорил, в философские разговоры вступал неохотно, но в беседе легко выказывал те обширные познания, благодаря которым знакомые считали его первоклассным ученым. Неизменно, даже при дурных обстоятельствах, он был одет просто, но с изысканной аккуратностью; растрепанная «вольница» иногда называла его даже франтом. Портрета его не сохранилось; описывавшие его наружность современники отмечают его голубые глаза, спокойные и вдумчивые, и его улыбку, сперва благодушную, затем ироническую и гармонирующую с «тихой склонностью к насмешке», которую замечали в нем.

В начале сороковых годов он выступил в литературе — в двух газетах, игравших выдающуюся роль в истории этого любопытного времени. Весною 1842 года в «Rheinische Zeitung» Карла Маркса появилась его статья «Ошибочный принцип нашего воспитания или гуманизм и реализм», которую биограф Штирнера ставит наравне с его главным трудом. Смело и определенно выставлен уже здесь основной принцип: не образованность — формальная у классиков, узко практическая у реалистов — должна быть целью воспитания, но воля. «Лишь в этом образовании — всеобщем, ибо в нем объединяется высший с низшим — мы впервые обретаем «всеобщее равенство, равенство свободных людей: лишь свобода есть равенство». Вторая статья была посвящена «Искусству и религии». Было еще несколько менее значительных статей и корреспонденций из Берлина. Более живое участие собирался Штирнер принять в «Berliner Моnatschrift», которую с 1844 года предполагал издавать его приятель и товарищ по «вольнице» Людвиг Буль. Однако, прусская предварительная цензура так настойчиво отказывалась разрешить к печати статьи, предназначенные для журнала, что Буль отказался от своего замысла, — но выпустил эти статьи в виде сборника в Маннгейме, где эта книга, размерами больше двадцати печатных листов, не подлежала цензуре. В этом «первом и единственном» выпуске «Берлинского Ежемесячника» мы находим две статьи Штирнера. Первая — «Einiges Vorläufige vom Liebesstaat» — обратила на себя особое внимание цензуры; вторая посвящена «Парижским тайнам» Евгения Сю, в которых в эту эпоху многие видели не грубый уголовный, но идейно-социальный роман. С ядовитым презрением бичует здесь Штирнер фальшивую сентиментальность буржуазии, которая столь охотно — с слезинкой сострадания на глазах — берется за обращение грешников, возвращение порока на путь добродетели и так далее. «Думали ли вы когда-либо, любезные, о том, стоит ли в самом деле добро того, чтобы так стремиться к нему? — спрашивает автор: — не призрак ли оно, живущий только в вашем воображении?» И на отдельных фигурах романа Штирнер показывает, как ничтожна наблюдательность автора, как однообразно бессодержателен нравственный масштаб, прилагаемый им ко всем явлениям. Вся эта филантропическая возня — тщетные попытки лечить организм, умирающий не от болезни, но от старости; «дряхло и истощено наше время, а не больно — говорит он: — и потому не хлопочите и дайте ему умереть».