Выбрать главу

Я слушаю её голос. У меня для неё есть одно слово: «Говори!» И она слышит его и говорит:

— Ты не волнуйся, всё будет хорошо, приеду и сразу увижу…

— Что? — спрашиваю я.

— Тебе стало жалко коров. Тебе стало жалко доярок. Ты увидел снег… Ты увидел голодных собак.

«Откуда ты знаешь?» — хочу спросить. Глупый вопрос. Это она так увидела бы. А я видел всё её глазами, я ощутил то, что ощутила бы она. Мы с ней одно целое, на одном оголённом проводе.

9

— Ну, можно поздравить с победой?! — встретил меня Тюбик. Мы сидим на лекции по истории искусств. На лекциях Тюбик всегда устраивается между мной и Сан Санычем. Когда скучно, мы играем в слова. Сегодня скучно. Нудным голосом нам вещают о фламандской живописи. — Там оставил или привёз? — спрашивает Тюбик.

— Привёз.

— Поедешь ещё?

— Ещё разок, наверное, нужно. Птичница у них колоритная!

После занятий спешу домой. Ветер валит с ног, подгоняет в спину — сейчас растянусь на льду. Да что же это так тащится поезд в метро? Почему не идёт так долго автобус?! Ветер снесёт меня сейчас с остановки.

Ну почему моя жизнь зависит от транспорта, от ветра, от дурацкого расписания?

Буквально врываюсь в дом.

— Тоша!

Тишина.

Зову снова, громче:

— Тоша!

Тишина.

Опять кричу, как кричат, когда уезжает единственный в мире человек, и ты не успел сказать ему, что любишь.

— То-ша-а!

Кричу и вижу записку. Не записку, а лист ватмана, на нём неровными, спешащими, счастливыми буквами одно слово: «Спасибо!»

Это праздник. Тоша скупа на слова, на похвалу. Тоша приняла.

В пальто, не сняв ботинок, замёрзший и обветренный, иду в спальню.

Маруся улыбается. Дядя Кузя — в распахнутом тулупе, в рубахе расстёгнутой, видна волосатая грудь, в приспущенных, широких, болтающихся штанах, с папиросой в углу рта. Горбонос, нечёсан, из-под шапки торчит клок сальных волос, но глаза — промытые, детские. Дядя Кузя улыбается! И конь, чуть не касающийся его лица, тоже улыбается. Об одном и том же улыбаются, заговорщицки — два равных существа. Их ноги по колени в навозе, так и чувствуешь запах! Дядя Кузя, да его конь, да Маруся, да коровы связаны с белым пространством, с сереньким зимним небом вопреки железным клеткам коровника, конюшни.

— Доволен?! Здравствуй!

Я обернулся. Смотрю. Вбираю в себя улыбку, волосы, рассыпанные по тужурке, в них — капли воды — растаявший снег и робею перед ней. А ведь из нас двоих сегодня я старший: я собрал свой первый урожай жестокости.

— Привезла из «Норда» пирожные. Мне показалось, ты любишь.

Резкий звонок. Долгий. Хозяйский.

— Кто это может быть? — удивляется Тоша. — Я никого не приглашала.

Иду следом за ней к двери. На пороге — Тюбик.

— Извините, что без приглашения. Номера телефона не знаю и не смог узнать. Декан требует холсты. Давай я отвезу ему.

— Нет, никак нельзя, — пугаюсь я. — Не готово. Надо ещё поработать. — «Это моё!» — хочу сказать Тюбику. Именно сейчас, в эту минуту, я до конца понял Тошу: трудно, невозможно расстаться с тем, что стало тобой. Но я не говорю Тюбику «это моё!». Я лепечу беспомощные оправдания: — Нужно же завершить! Пока наброски…

А Тюбик не уходит. Кажется, даже не слышит того, что я лепечу, он улыбается так, будто я ему объяснился в любви.

— Ну да, конечно, мы понимаем, мы дадим доработать, обязательно, но мы должны понять ситуацию — чем располагаем, должны перспективу увидеть. — Тюбик явно не собирается уходить. — Посмотреть-то хотя бы можно?

— Посмотри, — потерянно говорю я, и почему-то мне становится страшно.

— Разденьтесь, — произносит первое слово Тоша, и я впервые с минуты прихода Тюбика взглядываю на неё: праздничности как не бывало, Тоша осунулась. Пытается сохранить дружелюбие, но это ей плохо удаётся — она несчастна сейчас.

В одну секунду Тюбик сбрасывает пальто, шапку и даже ботинки, в носках идёт в комнату, в которой мы принимали его. Входит и… начинает рассматривать Тошины полотна.

— Чьё это? — спрашивает он.

— Моё, — говорит Тоша. — Но это не на вынос.

Тюбик молча стоит перед каждой картиной. Особенно долго — перед «Злодеяниями Нерона».

Не так прост этот Тюбик, сейчас он ничем не напоминает комсомольского вожака, и, если бы я не знал его как облупленного, решил бы, что он — блестящий знаток живописи: так сосредоточенно-одухотворённо его лицо, так внимательно, жадно, с таким пониманием вглядывается он в Тошиных героев и героинь. Но по мере того, как он переходит от картины к картине, взгляд его становится всё холоднее, словно под воздействием увиденного выветривается из него жизнь.