– Я знаю одного старика, он передаст.
Потом дала знать:
– Дело сделано!
Но Саше не сиделось на месте, и он без звонка заглянул к ней в её заплесневелый подвал. Вошёл и онемел – увидел вещи из передачи.
Стоит ли говорить, что с тех пор Элла перестала для нас существовать. Она была неплохой человек, очень меня любила, но жила одна, в нужде, и бес попутал. Я жалею, что не простила её. Это отравило ей жизнь, внешне вполне благополучную: она вышла замуж за известного учёного, вырастила двух хороших детей, сына и дочь. И вскрыла себе вены… Истинной причины не знаю. Всё равно надо было простить.
Вернёмся, однако, в камеру. Не сразу, через несколько дней – такова была тактика – меня вызвал на допрос следователь майор Коваленко, средних лет поджарый мужчина, крикун и матерщинник, но со мной, исключая несколько срывов, довольно корректный. Он предъявил мне обвинение в измене родине по статье 58-1А, за которую полагались расстрел или десять лет лагерей строгого режима. И началась тягомотина. Чтобы составить протокол, надо было продержать меня несколько часов. Он вяло уговаривал сознаться в содеянном или начинал орать, стучать кулаком по столу. Один из многочисленных допросов был посвящён моему «контакту» с американским военным. Контакт действительно имел место. Я шла из ТАССа в «Русскую кухню» обедать, когда на углу Тверского и улицы Горького меня остановил американец, – солдатик лет двадцати, похожий на моего брата Лёву, – спросил, как ему пройти уж не помню, в какой переулок. Он обращался до меня к нескольким прохожим, его не понимали, поэтому услышав дельный ответ, обрадовался и рассыпался в благодарностях.
Вернувшись с обеда, я рассказала о солдатике коллегам – сидевшему напротив меня брату вождя венгерского народа Ракоши и умной, деловитой Зине Я. Мы бы с Зиной даже подружились, если бы не одна её особенность, которую она сама за собой знала. Она была патологически завистлива и иной раз прерывала на полуслове:
– Об этом не надо, а то я изойду завистью!
Стало быть, кто-то из них двоих доложил про мои опасные американские связи – по своей инициативе или под нажимом.
Примерно через месяц Коваленко поручил заниматься мною своему заместителю, косенькому лейтенанту, до органов кончившему истфак МГУ, о чём он сообщил мне на первом же допросе; ему было интересно поговорить со мной о посторонних вещах…
Была такая практика: органы отбирали себе лучших среди выпускников всех вузов, завлекая не только хорошей зарплатой, но и чекистской «романтикой». Я знаю это от С. Гонионского; по окончании Института инженеров железнодорожного транспорта он получил два предложения – в органы и в дипшколу. Он выбрал дип-школу.
Так что мы с Косеньким часами предавались бавардажу. Услышав, что Коваленко вошёл в свой кабинет за стеной, лейтенант вскакивал и натужно (неубедительно) кричал:
– Будешь запираться, будет хуже! Лучше признавайся! – и т. д. и т. п.
Как только в соседнем кабинете захлопывалась дверь, он ничтоже сумняшеся, своим обычным голосом спрашивал:
– Так на чём бишь мы остановились?
Следствие явно заело. Коваленко не мог наскрести даже подобия состава преступления и прибегнул к силовой мере: отправил меня в военную Лефортовскую тюрьму – авось, одумается.
Недди, расставаясь, плакала, она ко мне привыкла. На моих передачах – харчах из еженедельного цековского Сашиного «пайка», на такой «паёк» жили целые номенклатурные семьи, – округлилась, порозовела. Благодарно мурлыкала на свой мотив стишок, который я сочинила ей на день рождения. При том, что перед допросами дрожала пуще прежнего, – видимо, Коваленко выбивал из неё нужные ему показания против меня, а она, небось, впервые за свою незавидную жизнь наседки, упрямилась. Не знаю, как и сколько она навредила другим, мне – ни капли.
Лефортовская тюрьма – каменный мешок. Режим суровый. Ещё три месяца бессмысленных, безрезультатных допросов, особенно тяжких ночью. Кое-чему я научилась: не подмахивала протоколы, как раньше, лишь бегло просмотрев, – теперь могли подсунуть что угодно.
Наконец, решающий вызов – подписывать двести первую статью. Это значило ознакомиться с заключением следствия и свидетельскими показаниями, не всеми, конечно, – доноса, который на меня написал известный московский детский писатель и стукач, Мишин приятель, в деле не было. Был длинный панегирик по моему адресу самого Миши Аршанского.
Когда я прочитала: «в виду отсутствия состава преступления, но учитывая, что находилась в условиях, в которых могла его совершить, предъявляется статья 7-35» (от 3 до 5 лет лагерей), у меня помутилось в голове. Идиотка, я всё ещё надеялась на голубой ЗИМ! И я во второй раз в жизни произнесла пламенную речь. Первый раз в защиту Мирона, а на сей раз – обвинительную.