Он уже не сидит напротив унтер-штурмфюрера Вольке. Большая темная комната закружилась вместе с мебелью, и даже солидный Юнг висит где-то под потолком, и лица эсэсовцев невероятно вытянулись, а потом стали расплываться, тускнеть, исчезать, и красивая секретарша стала махать руками, словно хотела улететь из комнаты, и кто-то кричал, и кто-то говорил, и воздух сделался тяжелым, как свинец, — и свинец этот давил на грудь, и трещали кости, и ковер стал твердым как бетон, и сомкнулась непроницаемая тьма, и в этой тьме Адам Юзеф Роман канул в пучину нестерпимой боли.
Несли его медленно: он был без сознания и очень тяжел. Стучали каблуками, сопели и ругались. А когда за Романом захлопнулась железная дверь и закончился первый день допросов, открылась дверь перед Петром. Петра провели в большую темную комнату, и он, переступив высокий порог, встретился с унтер-штурмфюрером Вольке и штурмбанфюрером Юнгом. В комнате еще были молодая стройная протоколистка и два эсэсовца.
— Тот вонючий коммунист свалил все на тебя, — сказал Вольке. — На тебя, — повторил он и замолчал, так как Юнг стал внимательно приглядываться к ногам протоколистки, а та, заметив его внимание, еще выше задрала юбку. — Прошу тщательно протоколировать, — проворчал Вольке уже не столь невозмутимо, как хотелось бы. — Тот вонючий старый пес свалил все на тебя. Сказал, что ты возглавлял типографию и поддерживал связь с местными коммунистами. Говори. Даю тебе три минуты; если хочешь сохранить башку, расскажешь обо всем. Фамилии, адреса, понял?
— Я ничего не знаю, — в голосе Петра был страх, и страх был столь велик, что его услышал бы даже глухой.
— Три минуты, а потом мы превратим тебя в мокрую тряпку. Есть у тебя отец, мать, девушка? Хочешь их еще увидеть? Три минуты, давай явки, фамилии, клички…
«…Будут бить… не дали даже дня последнего дня чтобы собраться с мыслями чтобы со всем попрощаться… будут бить хоть бы знать что с Вандой наверное устроили в типографии засаду… она красивее чем эта стройная сука с задранной юбкой немка она или из фольксдойчей и как такая может на все это смотреть и спокойно записывать что у людей вырывают из горла вместе с языком… Ванда должна спастись будут бить я не боюсь смерти умирать ведь не больно и такая может на все это смотреть на человеческие потроха на кровь поломают мне руки и ноги Романа наверное уже отделали но он выдержал он ведь как кремень ничего им не скажет Роман есть Роман а я не выдержу я всегда боялся боли пусть уж лучше меня сразу… Ванду наверное кто-то предупредил должна была прийти в двенадцать а в типографии засада просил ведь «Шефа» чтобы отправил меня в отряд лес есть лес что с Вандой а они мне что партии хорошо можно служить везде если бы мы с Вандой поженились было бы хуже пусть уж лучше меня сразу…»
Он вскакивает со стула, бросается с кулаками на оторопевшего Юнга, два быстрых удара, и тот опрокидывается как тяжелая кукла. Но только два удара, только два, и все.
Темнота. Это еще не смерть. Тут смерть приходит по приказу, а такого приказа еще никто не отдал.
— Хватит, хватит с него, — говорит Вольке. — Не бейте по голове, он должен говорить. Извините ради бога, господин штурмбанфюрер, никак не думал, что это такой бешеный пес. От него просто разило страхом, я и полагал, что все пройдет гладко. На нижней губе у вас еще кровь, господин штурмбанфюрер.
На другой день допросы начались около полудня и продолжались до вечера. На третий день допрашивали только Романа. На четвертый день в большую, темную комнату затащили только Петра. Роман лежал без сознания в камере и время от времени невнятно вскрикивал: «Ничего не знаю. Ничего не знаю». На пятый день Петра вынесли из большой темной комнаты на солдатском одеяле. На шестой день прервали допросы. На седьмой день штурмбанфюрер Юнг очень любезно попрощался с унтер-штурмфюрером Вольке и вернулся в Люблин. А часом позже посиневшего и окровавленного Петра бросили в камеру Романа.
Вольке так распорядился, и один Вольке, наверное, знал, что за этим кроется. А может, за этим ничего уже не крылось? Может, просто настал час, когда они должны были вместе, вдвоем, плечом к плечу, дойти или хотя бы доползти до той великой, последней черты?
Семь дней. И снова была пятница. И прошли они за эти семь дней всю свою жизнь. Всю жизнь и каждый год, каждый месяц, каждый час в отдельности. Перебрали в памяти все, что было когда-то, даже в самые трудные, самые скверные дни, но дни живые, человеческие. «Ты выдержал, Петр. Мы выдержали. Должны держаться и дальше. Теперь уж нам будет легче, ведь нас уже не захватят врасплох. Мы вынесли всю боль, которую только человек может причинить человеку. Мы ничего не знаем, Петр, и никого не знаем. И помни, пока в груди еще что-то стучит, надо надеяться. Всегда что-то может измениться. Даже в последний момент что-то может измениться. Столько раз я уже обнимался со смертью и всегда как-то выкручивался».