Выбрать главу

Еще перед утренней поверкой взволнованный Зенек сказал Яну, что евреям готовят сегодня что-то страшное. — Страшное? — подхватил Стахурский, стоявший рядом с Буковским. — Не паникуй, Зенек, здесь не может быть ничего страшного, здесь только сплошная смерть. А сегодня мои именины, и вечером я устраиваю пир. — В тот день они работали на втором поле. Потеплело, но земля по-прежнему была как бетон. Они вбивали в этот бетон кирки, лопаты и в тревоге дожидались первого залпа. Со стороны третьего поля доносились окрики возниц, заставлявших своих одров выкладываться свыше лошадиных сил, залпов все еще не было слышно. Никто не стрелял, хотя уже приближалась обеденная пора, пора брюквенной баланды. — Ну что, Зенек, дало осечку твое справочное бюро?

— К чему говорить, если я знаю. Зачем беспокоиться о пятнице, если не известно, что нас ждет в четверг? Живет здесь Ревека, жена Файвеля Пятьминут, который так великолепно бунтовал, пока не выдохся… — Перестаньте, пан Розенталь. Что мне Ревека? — Витольд схватил больного за рубашку, встряхнул, лицо у того было разгоряченное, взгляд блуждал, и смотрел он на Витольда, как на стену. «Стена» была вынуждена слушать. — Квартирует здесь Ревека Пятьминут, которая долго жила за наш счет. Я говорил всем, так говорил: взгляните, Ревека — это ходячая нищета. Евреи говорят: чужие неприятности не мешают спать, но мы теряли сон, когда она жаловалась, что ее ребенок умрет, так как у нее нет денег ни на лекарство, ни на капельку масла. Я помогал, как не помочь при такой нужде? Маленькому Хаиму грозил туберкулез. Как не помочь? Так случилось, что сперва старый Пятьминут умер от тифа, а вскоре от того же тифа умер сын Ревеки. И, только придя в отчаянье, она призналась, что у них есть золото. Берегли на черный день. А где она теперь найдет черный день, если наичернейший уже позади? Файвель окончательно сломался и ходит, как слепая лошадь в конном приводе. И я повторяю, чтобы больше не повторять: зачем беспокоиться о пятнице, если… — Пан Розенталь… — Витольд еще раз встряхнул больного, да так, что Доба подошла и стала возле Леона, как бы намереваясь защитить его. — Теперь я скажу, пан Розенталь. В Избице, в нашем доме, многое изменилось, но не все изменилось. Велите Сабине и вашей супруге собираться в дорогу. Мой отец подготовил на чердаке хороший тайник… — Что он говорит? — Розенталь взглянул на жену, словно ища в ее глазах подтверждения, что слова Витольда действительно прозвучали, а не померещились ему. — О какой дороге он говорит, переведи мне его слова. — У Добы было каменное лицо. — Поспи, Леон. Тебя снова лихорадит. — Она вытащила из-под спины мужа лишнюю подушку, вытерла ему лоб, и Розенталь уснул мгновенно, как будто принял двойную дозу снотворного. — Зачем ты ему это сказал? — шепнула Доба, хватаясь за голову. — Он перенес тяжелейший тиф и едва выкарабкался. У него никудышное сердце. И зачем ему такая надежда, которая только может ускорить смерть? — Витольд растерянно оглядел холодную, пустую комнату и вдруг почувствовал себя заточенным в каменном склепе. Правда, он может в любую минуту из этого склепа выйти. Значит, только он один? Неужели пани Розенталь дожидается, чтобы их замуровали в этом склепе живьем? — Пожалуйста, говорите понятнее. Теперь дорог каждый день, бежать надо. Я принес добрую весть, а вы смотрите на меня как на врага. Что тут происходит? Вы боитесь тифа и болезни сердца, но что такое тиф по сравнению с Ширингом? Когда я шел сюда, возле больницы застрелили молодую еврейку. Ведь завтра утром могут застрелить Сабину.

А за девятнадцатым бараком по-прежнему царила тишина. Уже было известно, что там творятся какие-то страшные дела, именно там, за девятнадцатым, где виселица и таинственная будка. Евреи ускользали из своего барака, искали всевозможных укрытий, и это от них поступило первое сообщение, что в будке смерть собирает жатву. Забирают туда эсэсовцы евреев, и тот, кого берут, уже не возвращается. — Значит, мало возьмут… — попытался приуменьшить масштабы происходящего торговец из Замостья, — сколько хефтлингов можно запихать в такую будку? — Приуменьшал, утешался, но даже самого себя не обманул. Весь барак трясло в напряженной тишине, и, когда жилистый мужичок из-под Пулав вдруг начал громко молиться, его засыпали проклятьями. Хефтлинги были не против этой молитвы, они жаждали тишины, чтобы дрожать в тишине.

Пани Розенталь взяла его за руку и крепко ее сжала. — А ты бросил бы своего больного отца, чтобы спасать собственную жизнь? Неужели жизнь настолько дорога? Сколько можно заплатить за жизнь? Сколько, чтобы потом этой жизни стыдиться? Чтобы потом эту свою жизнь не проклинать, как паршивую собаку?