Выбрать главу

— Определенно, разумеется, нельзя… — начинает философствовать торговец, — но хотя бы отчасти должны догадываться. Война тянется третий год, а немцы обманывают евреев одними и теми же фортелями. — Это было вчера. Сегодня уже известно, что партия не варшавская, а из Словакии. Выгрузили евреев в Люблине и тут же начали играть на их мужском самолюбии. Тяжелая ли была поездка? Скрывать нечего, не из легких. Так пусть мужчины займутся багажом, прихватят, сколько смогут донести. А женщины? Женщины с детьми немного отдохнут, попьют горячего кофе и пойдут потихоньку, к чему им себя утруждать? Они отправятся следом за своими мужчинами в лагерь, где ждут приличные рабочие места, где сапожник снова будет сапожником, портной — портным, столяр — столяром, кожгалантерейщик — кожгалантерейщиком. — Поторапливайтесь, друзья, — сказал офицер-эсэсовец и зашагал в голове колонны, призывая следовать за ним. Даже пройдоха Зенек удивленно покачал головой, когда прошел слух о вчерашнем спектакле, а мужичок из-под Пулав стал возле Яна, руки широко раскинул, как бы примеряясь к кресту, на котором его должны были распять, и произнес истово: — О матерь божия, что в Ченстохове с нами, ты запиши все это в какую-нибудь тетрадку. Евреи на месте, мешки и чемоданы свалены, а евреек с детьми нет и не будет. — Ян молчал, он ничего не видел и не слышал, поглощенный своими важными мыслями. Не перебивай меня, Ирена, память моя не так уж плоха. Я даже начинаю подозревать, что с каждым днем она становится все совершеннее, мускулы мои слабеют и тело увядает, чтобы окрепла память. Месяц назад я не помнил, в каком ты была платье, когда мы бежали по зеленому морю, а ныне уже помню, так как за этот месяц стал костляв, как кляча старого Фроймана, но память моя окрепла во сто крат. Платье у тебя было голубое, с глубоким вырезом, а когда ты подымала руки и воздушная ткань соскальзывала с плеч, я видел тени под мышками. Сейчас я тебе все напомню до мелочей. Это было в середине июля, через четыре года после нашей свадьбы, и Витольду исполнилось три года. Мы жили тогда у моей сестры, в Красноставе, в двухэтажном кирпичном доме у шоссе, ведущего на Замостье. В окно заглядывали высокие, раскидистые каштаны, а по ночам благоухал парк. Перейдешь Люблинско-Замойский тракт — и ты уже в лесу. В пятидесяти метрах от дома стояла ратуша с остроконечной башенкой, с часами и гербом. Погоди, я знаю, что у каждого города есть свой герб, но не у каждого мой герб. Только сейчас мне это пришло в голову. И я подумал, что мы могли бы там остаться. Не у моей сестры, не в квартире, где всем было слишком тесно, а в том городе, у которого две рыбы в гербе. Я же родился под знаком рыбы, так, может, этот город был моим предназначением? Может, там моя жизнь была бы иной, более толковой и насыщенной? И вот свалился нам с неба дом. С высокого неба, и отнесло его чуть восточнее. Вместо Красностава он приземлился в недалекой Избице, то ли селе, то ли местечке. Теща ссудила нам восемьсот злотых, именно такой долг по страховке оставил нам покойный Стах, и мы заполучили свой собственный зеленый дом в зеленом садике. Счастье. Теперь об этом счастье я думаю с тревогой и растущей подозрительностью. Вроде бы ни о чем не сожалею, ведь мы там славно пожили, но начинает брать сомнение, не слишком ли усыпило меня это безмятежное счастье? Когда залежишься на солнце, малейший порыв прохладного ветра кажется ноябрьским ураганом. Разнежился я в нашем тепле, боялся любого ветра. Жил — день да ночь — сутки прочь и большего не желал. И таким образом назревала подспудно болезнь, называемая хроническим страхом, от которой, правда, не умирают, но которая все же калечит. Вот почему, когда настала пора действовать, быстро принимать решения, я оказался не на высоте. Мне теперь тридцать шесть лет. Пожалуй, уже порядочно. А что свершил, чего достиг, что оставлю после себя? Погоди, я несколько забежал вперед. Надо вернуться к мысли, которая породила мою воскресную исповедь. Тогда тоже было воскресенье. И самая середина жаркого июля. Мы оставили Витольда под присмотром сестры — и бегом через парк. Часы на ратуше показывали какое-то нелепое время, и ты посмеялась, что их заводят вороны, которые усаживаются на стрелки. Мы могли смеяться, ведь наше время было только нашим временем. Нам принадлежал девятый час, и десятый, и двенадцатый, и все остальные часы были нашей собственностью. Это отнюдь не поэзия, а в самом буквальном смысле слова реальность, чтобы понять ее по-человечески, надо хотя бы один день прожить в мире, огороженном колючей проволокой. Снова ускользает мысль. Мы оставили Витольда под присмотром сестры. Нет, это уже было. По узенькой улочке, мимо костела, мы добежали до деревянных домишек на краю луга. А там речушка, этакий мутный ручей, впадающий в Вепш, забыл его название, только помню, что полно там налимов и усатых сомов. Мы разулись, я подвернул брюки до колен, и, нащупывая ступнями острые камни, переправились на другой берег, а там уже начиналось зеленое море. Этот огромный, раскинувшийся до горизонта луг был действительно как море. Безмятежное, почти уснувшее, разомлевшее от зноя, вызывающее неодолимое желание в него погрузиться. Пожалуй, ни раньше, ни позже я не чувствовал себя таким свободным. Мой друг, которого уже нет, или, говоря иначе, который лежит под тонким слоем гашеной извести и слоем песка, рассказывал мне о своих хождениях по бурым бороздам вспаханного поля. Он шел и шел, так как хотел идти, хотел спотыкаться о сочные пласты земли. Возвращался, ибо так ему хотелось. Не знаю, как тебе растолковать значение слова ХОТЕЛ, чтобы оно означало то, что на самом деле означает. Ведь значение слов изменяется вместе со значением жизни. Я помню разные довоенные дискуссии. Когда слово «свобода» мы огораживали теорией, высокой, как строительные леса. Спорили больше из-за цвета и формы этих лесов, нежели из-за смысла самого этого слова. А он шел, как хотел, возвращался — тоже когда хотел вернуться. И это так просто, обыденно и далеко от всяческих теорий. Идти, куда несут ноги, возвращаться когда заблагорассудится. А перед нами было зеленое море, и мы могли в нем утонуть, будь на то наша воля. Это была наша свобода. И мы вступили в это море, благоухающее прогретой травой, люпином, клевером, и предавались любви в этом море. Ты прекрасна, а тогда была особенно прекрасной. Скрывало нас лишь раскидистое, почти безлистное дерево. Ты обнимала меня смелыми руками, желая, чтобы мы вместе утонули в этом море, в одну и ту же секунду, хоть и боялась, что нас кто-нибудь подсмотрит. Я улавливал в твоем шепоте счастье и страх. Мы погружались на морское дно в упоении, а когда снова всплывали на изумрудную поверхность, я уже понимал, что счастье и страх — спутники удачного супружества. Страх боится одиночества, а счастье не бывает полным, если страх не щекочет ему пятки. Погоди, я совсем не это хотел тебе сказать. Не для того вывел тебя сегодня на луг, чтобы напоминать о том, чего ты не забыла. Позднее, когда мы уже шли вдоль берега Вепша, этой удивительной реки, перекрученной, как человеческий кишечник, оставив далеко позади холм, на котором красовался город с рыбами в гербе, случилось нечто, о чем ты вправе забыть. Мы увидели вдруг Избицу. Деревья, дома и домишки на том берегу реки. И за этими деревьями и зарослями ивняка, за белыми, серыми, красными стенами лежало наше царство. Ты сказала тогда, как девчонка, стоящая у витрины с игрушками: «Мне хочется постучать в нашу зеленую стену, заглянуть в окошко». Этим домом мы уже не раз любовались, и мною тогда овладело внезапное желание провести палкой по штакетнику, по нашему штакетнику. Увы, от Избицы нас отделяла река, метров двадцати шириной, глубокая, изобилующая водоворотами. Всего-то. Но я не умею плавать, страх сковывает меня, мои движения, едва нога теряет опору, да и ты боишься воды пуще огня. Итак, мы стояли на высоком, обрывистом берегу, почти у своего дома и одновременно далеко от него. И такая переполняла меня печаль и безысходность, словно я в одн