ое-кто есть, но мы не знаем, как там обстоят дела. — Сабина заметно погрустнела за последний час. Она надеялась, что Элиаш покажет ей частицу счастливого царства, что она увидит здесь людей смелых, с гордо поднятой головой, что пройдут они с матерью этот пустынный лес и засияют у них глаза, ибо откроется перед ними новая земля обетованная, новый Ханаан. — Они смелые, — пыталась она возразить самой себе, — отвергли вынесенный им приговор. Хотят жить. Живут. Разве можно иначе? — и смотрела на Хаима, который бормотал что-то себе под нос, не замечая и не слыша никого. И пыталась заговорить с Абрамом, который так приспособился к лесному убежищу и так ему здесь нравилось, что никакие дела, творившиеся за пределами леса, его уже не интересовали. Мендель Каменяж скребет ногтями череп, который уже обрастает жесткой щетиной. — Значит, железной договоренности нет? — Теперь он смотрит не на Сабину, а на Добу, словно от нее ждет более вразумительного ответа. А Доба знает еще меньше дочери, поэтому молчит — сказать-то нечего. — Но хоть гроши имеются? — Гроши? — Доба окончательно теряется. Она не чувствует сейчас ни голода, ни страха, ни даже усталости, а только парализующую беспомощность. Она бежала от своих, с которыми не могла сойтись, попала к своим, с которыми не в состоянии разговаривать. А может, сама во всем виновата? Возможно, все эти миры, из которых она бежит, по которым блуждает, в которые пытается проникнуть, они не для нее? — Ой, как же прикажете спрашивать? Прямо о долларах, о золоте? — смеется Мендель Каменяж и прутиком в костер тыкает, проверяет, испеклась ли картошка. — Меня интересует, можете ли вы хоть чуточку на себя рассчитывать или только на везение и чью-то жалость? — Только на везение, — Сабина тоже начинает смеяться, но из духа противоречия, однако Менделя не собьешь с толку. — Ты хорошо выглядишь, — обращается он к Сабине и внимательно ее оглядывает, — с такой внешностью можно рассчитывать даже на везение. Ты не похожа на еврейку. Я смотрю тебе в глаза, и там тоже нет ничего еврейского. — Разве я не знаю, что Сабина выглядит как самая настоящая арийка, — Доба пробуждается от летаргического сна, точно слова Менделя уязвили ее в самое сердце, — стоит ли лезть туда, где еврей должен восторгаться, что не похож на еврея? — Минуту назад возвратился Элиаш и тоже сидит у костра. Носком развалившегося башмака выгребает из горячего пепла черные, дымящиеся картофелины. Элиаш слышал последние слова Добы, и, видимо, это важные слова, так как он немедленно вмешивается в разговор: — А разве еврей должен этим восторгаться? Если есть жизнь, то обязательно еще должна быть радость? У меня был в Избице старший брат, который был таким глупым евреем, что глупее не придумаешь. — Не упоминай так громко Избицу, а то Хаим… — вставляет Адам Кот, и Элиаш понижает голос. — Я это все продумал на примере своего брата, очень хорошего сапожника и очень хорошего еврея, да простит его господь. — Послушайте, — вдруг оживляется Мендель Каменяж, который историю старого Вассера наверняка слышал раз десять, и, видимо, она пришлась ему по вкусу, если он в таком волнении готовится услышать ее снова. — Мой дорогой брат тачал великолепные шевровые сапоги, но жить учился по Священному писанию. И до того доучился, что перестал различать, где святые слова, а где обыкновенный смертный человек. Он хотел заполучить на этом свете все, а когда до этого всего не добрал пяти сантиметров, то знаете, что сделал? От всего отказался… — То-то и оно, — с жаром поддакнул Мендель Каменяж, перебрасывая с ладони на ладонь горячую картофелину. — У него был настоящий еврейский нос, и он хотел еще, чтобы его по-настоящему уважали жандармы. Он считал себя порядочным евреем и был уверен, что этого уже достаточно, чтобы спокойно просидеть до конца войны в своей трухлявой халупе, где родился. Он хотел уважать талмуд и немецкий закон. Он хотел, чтобы вся его семья благополучно пережила войну, но все ждал, что пророк Моисей лично договорится по этому вопросу с Гитлером. Он хотел иметь хлеб и талес, жизнь и пергамент с премудростями Торы. Хотел иметь все или ничего. Когда я ему рассказывал о страшном походе хелмских евреев аж до Сокаля на Буге, то он мне толковал о переходе иудеев через Красное море. — Элиаш уронил голову, замер, опираясь руками о серый, опаленный дерн. Говорил он с подъемом, а теперь походил на продувшегося подчистую игрока. Только Мендель Каменяж не утратил задора. Он повернулся к задумавшейся Добе и проговорил, громко причмокивая, оттого что дожевывал картошку: — Жизнь — это жизнь, и ни грамма больше. Кошка не любит воду и не умеет плавать, но брось ее в реку — и она непременно поплывет. Разве я говорю что-нибудь плохое? Разве еврей должен иметь все? Так я ставлю вопрос. Разве еврею не достаточно половины всего? И если у вашей дочери хорошая внешность, то надо ли еще раздирать одежды из-за того, что семитские носы теперь больше чем несчастье? — Не знаю, — искренне призналась Доба. Ночью пошел дождь. Мелкие капли с трудом пробивались сквозь густые кроны, налетел порыв ветра, и лес зашумел, как перед настоящей бурей. Мать и дочь выбрались из лесного убежища еще перед рассветом. — Приятно пахнет, — сказала Сабина, оглядываясь вокруг, и темный лес показался ей менее опасным, чем вчера. — Что пахнет? — удивилась Доба, покрывая голову черным платком и еще свитером, вынутым из клеенчатой сумки. — Земля, трава, воздух, все. — Глупости. Этот дождь сведет меня в могилу. — Они выбрались из лесного убежища, где утробно храпел усталый Абельбаум, а Хаим Гебель плакал во сне, как малый ребенок. Не было тишины и покоя в этой лесной могиле, полной живых людей. Даже Мендель Каменяж, который днем у костра щеголял показным оптимизмом, ночью обнаруживал совсем иной облик. Несколько раз просыпался с воплями, как будто его сталкивали в пропасть: — Sprich! Говори! Wo ist Samuel? Где Самуэль? Ведь он должен был ждать. Здесь ждать. Слышишь? — И падал без сил на отсыревшую подстилку, чтобы через час снова закричать от терзавших его кошмаров: — Wo ist er? Где он? Говори только правду. — Элиаш проводил женщин до самой опушки леса, а когда остановились на размытой тропинке, не знали, как прощаться. Дождь зачастил, со свинцового неба падали все более крупные капли, и струйки, сбегавшие по щекам, делались обильнее. — Кто этот Самуэль? — спросила Доба, которую Каменяж неоднократно будил своими дикими воплями. — Сын. Канул, как камень в воду, а Мендель продолжает верить в чудо, хоть в этом не признается. — Надо верить. — Доба опустила голову. — В чудо? — Не знаю во что, но надо. — И снова стояли молча, даже не глядя друг на друга, так как во взглядах больше правды, чем в словах, а они боялись этого прощания, поскольку сознавали, что, пожалуй, уже никогда не встретятся. — Где твой револьвер? — осмелилась нарушить молчание Сабина. — Адам взял, всегда берет тот, кто заступает на пост. — Жаль. С револьвером ты лучше смотришься, с револьвером ты красивее. — Саба, опять ты вздор болтаешь, — повысила голос Доба Розенталь и тут же обратилась к Элиашу: — Мы пойдем. Когда мне будет очень плохо, я подумаю о вашем костре. — А Элиаш вдруг наклонился и поцеловал Добе руку. Они шли, как он им велел. Сперва просекой, до широкого луга, на котором чернело пепелище сгоревшего дома. Потом свернули вправо, обошли на приличном расстоянии небольшую деревню и снова оказались в лесу. Доба дрожала от холода, сетовала на жестокую судьбу и ворчала на Сабину за то, что не переждали ненастье в лесной землянке. Еще до полудня из-за туч пробилось солнце, и стало немного веселее. — Мама, уже май! — спохватилась Сабина. — Что будет через восемь дней? — Я должна это знать? Я не знаю даже, что будет завтра, — ответила Доба усталым голосом. Сбросила с головы свитер, расстелила его под стройной сосной и села, поджав ноги. — С меня хватит. — Тогда отдохнем, но все-таки отвечай, что будет через восемь дней… — Сабина опустилась перед матерью на корточки и посмотрела ей в глаза. — Может, Гитлер умрет, а может, настанет конец света? — Не будет никакого конца, — рассмеялась Сабина, — через восемь дней мне исполнится пятнадцать лет. Ты уже не помнишь, когда я родилась? — Пятнадцать… — Доба тоже улыбнулась и повторила: — Пятнадцать… — словно сомневаясь. Вдруг послышался собачий лай, и это означало, что где-то поблизости человеческое жилье. — Ты подожди, а я чего-нибудь принесу, — предложила Сабина, — может, немного молока раздобуду? Позавчера достала целый литр, вдруг и сегодня повезет? — Но Доба не пожелала оставаться одна, и они поплелись вдвоем в сторону деревни. В просветах между деревьями уже виднелись хаты и даже несколько коров, пасущихся у самого леса. Небо светлело, согретая майским солнцем земля курилась, благоухала, как вынутый из печи каравай. Ободренные этой просветленностью и ароматом, они зашагали быстрее и вышли на дорогу, вымощенную камнями, которые собирают с полей. Полицай стоял у стены ветхого сарая, и, вероятно, поэтому путники заметили его слишком поздно, чтобы думать о бегстве. До леса было метров триста, а полицай стоял в десяти шагах и даже рот разинул от удивления. — Беги, — шепнула Доба, толкнув Сабину локтем, — я останусь, а ты попытайся… — Куда вы, бабоньки? — Полицай снял с плеча винтовку и прислонил к стене сарая. — Рехнулись, что ли? Куда претесь? Совсем