Буковский, которому не понравилась горячность Квасика, — я офицер и не начну действовать, пока не будет в руках серьезных козырей. — Каких козырей? — поморщился Квасик. — Хоть разорвитесь, все равно нас перебьют… — И все-таки хочешь бежать? — Хочу, и баста!.. — Квасик грохнул тяжелым кулаком по стене барака. — Им свое, нам — свое… — Послушай, я отдаю себе отчет в том, что потерь не избежать, — Ян понизил голос, говорил почти шепотом, хотя уже никого не было поблизости, — потери неизбежны, но должна быть и какая-то польза. Пусть убежит по крайней мере пятьдесят человек. — Квасик слушал терпеливо, даже утвердительно кивал головой и, казалось, вполне соглашался с Яном, хотя в голосе его снова почувствовался дух противоречия: — А если не пятьдесят, а только пять или двое? По-моему, не важно, сколько сбежит, важно, что будет рубка. Настоящая, какая и должна быть. Давайте договоримся, что вы думаете по-своему, я по-своему, но делаем мы одно и то же. — Думать можешь по-своему, лишь бы выполнял приказания. — Я был капралом, знаю, что такое приказ. — Они обменялись рукопожатием, а когда уже поднимались с земли, Квасик выпалил, словно желая окончательно объяснить, почему ему не терпится устроить этот грандиозный бал с участием картофельной команды: — Минутку, вы думаете, когда я бил по толстой роже Шоберта, в моем кулаке были какие-то козыри? Попросту кто-то должен был ударить первым, чтобы другие поглядели, каким манером это делается. Порой вся загвоздка в таком первом ударе, в первом танце на балу. И картофельная команда подаст пример. Вот и все, что я хотел вам сказать. — В среду, после поверки, Ян должен был встретиться с первой пятеркой посвященных, которых завербовал Квасик. Уже с самого начала возникли некоторые осложнения. Разыскивая заслуживающих доверия узников, Ян получил сведения, что на первом поле есть уже какие-то группы, готовящие массовый побег. Это его даже обрадовало, хотя он тут же осознал опасность, которую сулит случайное дублирование серьезных акций. Энергичный Квасик пытался установить контакт с организаторами тех групп, и именно в среду что-то должно было выясниться. Был только вторник, до вечерней поверки оставалось не менее трех часов, а Ян вдруг перестал думать о бунте, Квасике, о контактах и планах побега. Потемнело в глазах, руки сделались тяжелыми, деревянными, лоб покрылся холодной испариной. Буковский оступился в черную вязкую грязь, и не было сил вытащить ногу в деревянном башмаке из этого зыбкого капкана. Последние проблески сознания все-таки подсказывали, что нельзя делать передышку, хотя каждый взмах лопатой стоил теперь нечеловеческого напряжения. Полчаса назад молоденький эсэсовец Курт заколотил насмерть палкой тщедушного Бончека, который на секунду отложил лопату и потянулся к куче брюквы. Эта брюква сейчас уже забуртована, укутана соломой и землей. А Бончек лежит возле бурта. У него все удачно складывалось, перенес тиф, вернулся позавчера из лазарета, рассказывал, как везло при сортировках. Больных забирали в двадцатый барак, где смерть была похуже, чем в душегубке, забирали в газовую камеру, где все кончалось пострашнее, чем в аду. Как-то сортировкой руководил Туманн, и когда в лазарете смекнули, чем это пахнет, то даже санитары собрали манатки и разбежались по своим баракам. Бончек остался, его еще лихорадило, и Туманн приглядывался к нему не менее минуты, пока не махнул рукой, и это было помилование. Так он рассказывал, размахивая тоненькими ручками, радостно выкрикивая: — Если повезет, то и Туманн не страшен! Самое скверное позади, только бы попасть в картофельную команду. — И попал. И лежит теперь на сырой земле, с лицом, обращенным к небу, а небо снова начинает хмуриться, грозит дождем. Ян не видит эсэсовца, который так быстро управился с Бончеком. Эсэсовец стоит в нескольких метрах позади него и покрикивает здоровым, молодым голосом. Время от времени он шутит. Подходит мелкими шажками к хефтлингу, который усердно машет лопатой, да так близко, что тот невольно прекращает работу, чтобы не обсыпать Курта землей. Говорит добродушно: — Du bist brav, mein Liebling. Молодец, милейший. — Напуганный, ошеломленный узник выкрикивает, вытягиваясь во фрунт: — Jawohl, Herr Scharführer! Так точно, господин шарфюрер! — И тогда Курт, чье звание не соответствует ни унтер-офицерскому, ни даже ефрейторскому, начинает повизгивать от удовольствия, как школьник, обманувший одноклассника. Повизгивая, он бьет узника по голове массивной палкой. Самое главное — выдержать первые удары. Если обливающийся кровью узник сможет устоять на ногах, Курт перестает смеяться, повторяет уже вполне серьезно: — Du bist brav, mein Liebling! — и отходит, возвращается на свое место возле пустых ящиков из-под моркови. Ян с трудом переводит дух, и голова начинает разламываться от боли, словно получил несколько ударов от Курта. Выстоять. Неизвестно, что будет завтра, что будет сегодня в бараке, но сейчас лопата должна вонзаться в черную жирную землю и эта земля должна падать тяжелыми комьями на солому, под которой лежит картошка. Можно чуточку передохнуть, притвориться, что работаешь, так как Курт придрался к Немцу, то есть к настоящему поляку, к мужичку из-под Пулав. Бончек выкрикнул, как полагается, и даже мастерски вытянулся в струнку, но после первого удара упал на колени. Выдержать. Знаешь ли, Ирена, что у меня все изменилось, и я теперь уверен, что мы перебежим с тобой широкий луг и переплывем большую воду. А мужичок из-под Пулав целых четыре удара выдержал. Сколько в нем веса? Килограммов сорок пять, а может, и того меньше? Теперь он вытирает окровавленное лицо рукавом и улыбается Яну, как будто чувствует, что тому очень худо. Вечерняя поверка тянулась два часа, и временами Ян полностью терял сознание. Падал тогда на Квасика, который стоял справа, и тот хлопал его ладонью по щекам, шептал: — Ну, еще немножко, мать твою… еще минуточку. — Что случилось? — Ян открывал глаза, но ничего не видел. — Придется подождать, Флорстед сбился со счета, что-то у него не сходится. — А что случилось со мной? — Похоже на тиф. — И что же теперь будет с нашим делом? — Каким делом? — Похоже на самый настоящий сыпняк. — «О матерь божия, ты в Ченстохове с нами…» — шепчет мужичок из-под Пулав, стоящий позади Яна, — матерь божия, крепитесь. Если это даже тиф, что особенного? — Завтра утром надо сходить в амбулаторию, и положат в лазарет. — Заткнись, а то капо тебе врежет, — ворчит Квасик и толкает Буковского локтем в бок, чтобы тот выпрямился, — ну, еще немножечко, браток, смотри у меня, не поддавайся. — Ночью жар усилился. Ян даже не чувствовал, как кто-то пытался влить ему в рот немного теплого кофе, вытирал лоб холодной, влажной тряпицей. Встретился со Стахурским, только Стахурский не стал с ним разговаривать, а может, не мог, так как в горле у него торчал огромный крюк. — Чуток полегчало? — Лицо мужичка из-под Пулав возникло из темноты, как ночное видение. Но это уже была не ночь, и покрытое синяками лицо Юзефа Немца было все-таки живым лицом. — Чуток полегчало, пан Буковский? — Не знаю, кажется, я видел Стахурского… — Скажете тоже, Стахурский теперь ветром по полю гуляет. Я возле вас дежурил, вы ночью вскакивали, а сейчас будет поверка… — Не осилю… — Ян попробовал подняться, но голова закружилась так стремительно, как будто он спрыгнул с чертова колеса. — После поверки надо записаться к доктору, — мужичок наклонился к Яну, говорил ему прямо в ухо, — лазарет — дело рискованное, по-разному с ним получается, но, если сегодня махнете в команду, они вас убьют. — Квасик тоже советовал идти после поверки к двенадцатому бараку, откуда эсэсовец отводил больных на обследование в лазарет. Только торговец из Замостья придерживался иного мнения: — Не помните, что они устроили на прошлой неделе? К двенадцатому бараку пришел рябой Герман, аккуратненько переписал все номерочки и отвел болящих в двадцатый барак. Хотите, чтобы и Буковского там прикончили? — Если выйдет нынче на работу, его тоже прикончат, — возразил Квасик, — ведь он и получаса не выдержит с лопатой в руках… — Выдержу, я должен выдержать… — тихо отозвался Ян, стуча зубами. Сделал несколько шагов к еще закрытым дверям и тут же облокотился на нары, так как пол под ним заколебался, словно от сильного землетрясения. — Вот видишь, — подскочил к нему тощий мужичок, — у меня хоть мозги всмятку, так Курт врезал, а все-таки соображаю, что к чему. Куда тебе на работу, бедолага… — И сразу же после утренней поверки Ян побрел к двенадцатому бараку, где уже сидели на земле несколько изможденных хефтлингов. Сидели молча, безразличные к тому, что творилось вокруг. Один из них, с лицом серым, сморщенным, как прошлогоднее яблоко, давился надсадным кашлем, хрипел, словно вот-вот задохнется. Ян прижался щекой к холодным доскам стены и подумал в минутном просветлении, что вся эта кучка узников, трагичных в своем убожестве, утративших даже чувство страха, действительно больше годится для отправки в газовую камеру или двадцатый барак, чем в прибежище болящих. Эсэсовец появился внезапно, точно выскочил из-под земли, и, достав из кармана блокнот в клеенчатой обложке, начал записывать номера больных. Дал пинка задыхавшемуся хефтлингу, но без особого рвения, скорее по привычке, сформировал колонну по двое и выкрикнул самую страшную команду: — Laufen! Бегом! — Ничего хуже и глупее