Выбрать главу
ал диким виноградом вплоть до той первой военной зимы, когда мороз сгубил молодые побеги. Лишь через много месяцев заметил ты эту утрату. Все зазеленело, а стебли, веточки, которые оплетали наш дом, стали серыми, твердыми, похожими на пеньковые веревки. Предостережение? Просто мороз. Вчера выпал первый снег, и между бараками, говорят, белым-бело… — Он не спит, только что лежал с открытыми глазами, надо его толкнуть, — говорит сосед Буковского с внезапным рвением и подобострастно смотрит на санитара. Санитар вроде бы мелкая сошка, но всякое может случиться. Тут всякое бывает… — Уважаемый, открой глазки. Передо мной можешь не прикидываться тяжелобольным, — досадует санитар, — я кое-что принес. — Буковский неохотно выходит из недр темноты, откуда виден весь белый свет. Более яркий, чем тот снег, который уже наверняка затоптан сотнями деревянных арестантских башмаков. А санитар быстро вытаскивает из кармана кусок хлеба и две печеные картофелины. — Господи, это же роскошь… — стонет сосед Буковского. — Не для тебя, ты что-то слишком много болтаешь и прислушиваешься, — в голосе санитара гнев, но не такой, чтобы прятать голову под одеяло. Поэтому сосед продолжает наблюдать, но уже в полнейшем молчании, как хлеб и картошка перекочевывают из рук санитара под серое, драное одеяло Буковского. — От кого? — спрашивает Ян и прижимает к себе нечаянное богатство, словно из опасения, что ринутся на него те, кто уже благополучно преодолел тифозную горячку и теперь охотится за любой крошкой и шелухой — ведь не для того они пережили сыпняк, чтобы погореть при первой сортировке. — От разных людей, от Квасика, Черного Романа, лопай, дружище, не откладывай на завтра, а то из-под одеяла вытащат, когда уснешь. — Квасика знаю, а Черный Роман? Вроде я его не знаю… — Что поделаешь, — санитар наконец улыбается, и эта улыбка делает его моложе. Но тут же хмурится, припомнив, что, кроме хлеба и картошки, должен передать еще кое-что на словах. Он придвигается поближе к Яну, шепчет ему почти в ухо: — Дело дрянь, черт знает, чем это кончится. Вчера было большое переселение, всех поляков перевели с первого поля на второе и третье. Говорят, какая-то команда готовила массовый побег. — Какая? — вскрикивает Буковский и садится на своей подстилке. — Не знаю. Да какая теперь разница? — санитар смотрит на Яна с грустным спокойствием. — Второй день нет приема в лазарет. Всех больных, которые записались к врачу, погнали прямиком в газовую камеру. Не откладывай эту жратву, как бы не пришлось о ней пожалеть, а я бегу, передал, что велели передать. — И умчался. — Это не наш, кажется из хирургического отделения… — шепнул сосед, чтобы завязать разговор, но Ян молчал. Даже о еде на минуту забыл, так как переданная ему новость пахла не хлебом, а смертью. Началось. Перевод с первого поля на второе еще не наказание. Квасик прислал хлеб, значит, Квасика еще не взяли. Кого взяли? Кого возьмут завтра? Глупый вопрос или слишком логичный. Стоит ли отделять виновных от невиновных? Разве важно, кто планировал, кто подговаривал, если можно всех гуртом? С первого поля на второе, со второго — в газовую камеру. — Уважаемый, какой побег? — сосед дергает Яна за рукав. — Вы знаете подробности? Паразитов, которые это придумали, я бы на крючьях вешал. Рисковать надо с умом, а не подводить всех под монастырь. Я хочу выжить. До того как меня привезли в этот вонючий рай, я был просто Geisel — заложник, а теперь чувствую себя заложником в квадрате. Вечно отдуваюсь за кого-то. Сперва за брата, завтра или еще сегодня, ведь до вечера далеко, за баламутов, у которых от голода в головах ералаш. Хватит. Мне это уже боком выходит. — Молчи, у тебя нет жара, поэтому следи за каждым своим словом, а то уже совсем заговариваешься, — перебивает его Ян и принимается пировать. Хлеб надо держать на ладони, чтобы ни одна крошка не пропала. И ладонь поднять выше, к самому подбородку, чтобы не только языком слизывать, но и глазами есть. Был ли когда-нибудь на свете хлеб лучше этого? Странные названия мельтешат в голове, и откуда они? Из далекого сна, тифозного бреда, из лагерных фантазий, которые проходят зоной смерти, как по райскому саду, и часовой в них не стреляет, и колючая проволока не поражает током высокого напряжения. Был ли когда-нибудь хлеб лучше этого? А может, из старинных книг все эти подозрительные названия? Хлеб, хлебец, хлебушек. И чтобы ни единая крошка не упала — одеяло-то серо-бурое, ищи-свищи потом драгоценную пылинку в этих сумрачных складках, в морщинах байковой пустыни. Пшеничный? Что это значит? Пеклеванный, ржаной, пресный, с отрубями, солдатский, деревенский, печенный на листьях. Хлебушек. Не было никакого. Хлеба нашего насущного. Лучше не было. — Дружище, побойся бога. Даже понюхать не дашь, все сам слопаешь? — Сосед глотает одновременно с Яном, только Ян — хлеб, а тот — слюну. — Прислали те, кого ты собирался на крюках вешать… — раздумывает Буковский, — справедливо ли будет, если дам тебе хотя бы кусочек? — Тогда я отказываюсь от своих слов, и да простит меня господь… — Левой рукой сосед вытирает слезы, которые обильно струятся по его костлявому лицу. А правая рука тянется к Яну, и рука эта просит всеми пальцами, и рука эта качается, дрожит, похрустывает, как засохшая, надломанная ветка. — И да простит их господь, пусть бегут, я желаю им счастья, даже если мне придется подыхать дважды за каждый их побег. — Ян отщипывает кусочек хлеба. Хлебушка. Вонзает черный ноготь в черную, подгоревшую кожицу картофелины. — На, столько наговорил, а ведь знал, что и так получишь? — Знал… — поддакивает сосед, продолжая тихонько хныкать. От счастья плачет и страха, от пробудившейся надежды и безнадежности, от уныния, от внезапного облегчения и бог весть еще от чего. Ночь минула на удивленье быстро, словно гнались за ней эсэсовские псы. Может, так и было; когда проснулись, между бараками раздавался громкий лай. — Кажется, что-то страшное надвигается, — шепнул сосед, настороженно прислушиваясь к тревожным звукам, — я видел паршивый сон, снились мне белые черви на вонючей падали. Ничего себе предостережение. — Теперь все вслушивались, кто мог и был в состоянии слышать, чье сознание не помутилось от тифозной горячки. — Быстрее, скелеты, рубайте калории, а то отберу миски… — волновался щербатый санитар, и руки у него дрожали. Он тоже слушал, как усердные собаки хрипят, давятся морозным воздухом, и уже догадывался, что произойдет в ближайшие минуты. Сразу же после завтрака больным раздали кальсоны и деревянные башмаки, но хватило не всем. Сосед спрыгнул с нар и исчез, не говоря ни слова. Ян уже спустил ноги на ледяной пол, подумал, что первый раз в жизни и, вероятно, последний доведется ему топать босиком по снегу, и тут возник перед ним сосед. Трясущийся от холода и страха, однако почему-то с победоносной улыбкой на устах. Сперва заговорил в нем страх: — Подтвердились слова санитара, приходившего вчера. С первого поля всех долой, поголовно, а куда, зачем — не ясно. — Потом заговорил в нем победитель: — Раздобыл башмаки и кальсоны. Быстрее одевайтесь. Врач разрешил каждому взять по одному одеялу. Берите скорее. Держитесь, Буковский, поближе ко мне, у меня чуть побольше сил. Да что там, гораздо больше. — Только когда вышли из лазарета и студеный ветер взял их в оборот, пробрал насквозь, Ян понял, что дал себя обмануть тем иллюзорным признакам выздоровления, которые усыпляли его бдительность последние дни. Едва он прошел слегка ускоренным шагом между нарами, минуту постоял на снегу, потоптался в толпе корчившихся больных, подышал холодным воздухом, и все иллюзии окончательно развеялись. Ян зашатался, снег на глазах у него почернел, и он свалился бы у стены пятого барака, если бы не подставленное плечо соседа. — Видно, не осилю, земля подо мной колышется, упаду я с этой земли и полечу в тартарары… — пожаловался Ян тихим голосом. — Это только поначалу. Если долго лежишь, ноги забывают, для чего созданы. Пройдете метров сто, и все наладится, — заверил его сосед. Он заботился о Буковском с таким рвением, словно заодно самому себе хотел помочь и неопровержимо доказать, что он сильнее всей оравы шатающихся, теряющих надежду доходяг. — Будут машины? Пришлют ли за нами машины? — закричал кто-то в толпе. И тут же посыпались ругательства: — Падло, дурак ты безмозглый, дубина, доходяга паршивый, подавись своим идиотским вопросом! Машины? Не знаешь, что ли, когда приезжают машины? Не знаешь, куда отвозят на машинах? — Может, спрашивавший не знал, может, что-то перепутал, во всяком случае, все вздохнули с облегчением, когда стало известно, что машин не будет. Двинулись в колонне по пять в сторону второго поля, пока доплелись до ворот, колонна растянулась, разорвалась, и шагавший сзади эсэсовец распорядился, чтобы тех, которые на снегу уселись, и тех, кто, сбросив с худых плеч одеяла, обнял руками твердую землю, погрузили на фуру. И на вторую, поскольку одной повозки не хватило. Затарахтели колеса, как по деревенскому проселку. Двуногие полосатые кони тянули и толкали. Увязали в сыпучем снегу деревянными копытами, дорогу им не требовалось указывать, ибо для этих фур существовало одно-единственное направление. Иссохшие до кости ноги, головы, как из дерева изваянные, иссиня-белые руки, торчащие из-за бортов, случайно протянутые вверх, к хмурому небу. Ян остановил взгляд на