ой. — Ах ты, пьянь безбожная!.. — крикнула Томасева и тут же притихла. Подошла к мужу, принялась гладить его по лысеющей голове, а смотрела на Витольда. — Ты, Витек, не берись людей мерить, если нет проверенной мерки. Я тебе сейчас кое-что открою, поскольку дело прошлое, было да сплыло. Ты помнишь, что у нас тут вытворяли с евреями? День за днем гнали их на станцию, заталкивали в вагоны, словно скотину, а ведь и со скотиной надо обращаться по-человечески. И все время зверствовали, тех, кого не могли в эшелон впихнуть, добивали на месте. В Доме пожарного с тысячу евреев дожидались своей участи. Под замком их там держали, пресвятая дева, и партиями оттуда на кладбище отводили. Были и такие, которые шасть в сторону и бегом через улицу и между заборами. Тогда начиналась стрельба. Я помню молодую еврейку, которая упала, подстреленная, и приподнялась еще на руках и закричала своей дочурке: беги, не смотри на меня, беги к добрым людям. А доченька ни шагу, стоит возле матери, и немцу не пришлось торопиться. Подошел преспокойненько к лежавшей, пнул ногой, прицелился из винтовки и пальнул. С девчушкой так же поступил. Толкнул ее, боров раскормленный, толкнул малютку так, что она опрокинулась на свою убитую мать, зарядил винтовку и снова выпалил. Господи, я все это видела из чулана, сквозь щель в стене, с такого короткого расстояния, как от моего крыльца до колонки, и по сей день все ясно вижу, а домой тогда вернулась совершенно не в себе. Бормотала что-то и ни единого слова по-человечески выговорить не могла. Что ни возьму в руки, все на пол летит. Наконец ночь настала, прилегла я, а тут кто-то в стекло стучит. Бужу своего: послушай! То ли кто стучится, то ли в голове стучат те выстрелы? А мой ничего не отвечает, только мигом с постели срывается — и к окну, а потом к дверям. Слышу, вводит кого-то, почти втаскивает, а тот ноги волочит, значит, сил нет на собственных ногах держаться. — Кого ты тащишь? — спрашиваю, а мой, не раздумывая и совершенно спокойно, отвечает: парнишку волоку, еврея, займись-ка им — кровью истекает. Зажгла я свет и увидала все в натуральном виде. Сиротка божья: кожа да кости, и вдобавок столько крови потерял, что даже удивительно, как под этой белой как мел кожей жизнь теплится. В голову этого парнишку ранили, а на голове была повязка. Красная, кровью пропитанная, но все-таки была. И я подумала, что побывал уже бедняжка в чьих-то добрых человеческих руках, что кто-то пытался его спасать. Из постели одним прыжком выскочила, старую рубашку порвала, чтобы было чем перевязать, плиту растопила, чтобы приготовить воду и рану обмыть, а парнишка этот говорит тихонечко, о последних часах своей жизни нам рассказывает. В огромной яме, в разверстой могиле лежал он среди своих собратьев. Когда стемнело, очнулся. Пуля ему в голову попала, да так удачно, что жив остался. Начал помаленьку выбираться из ямы с мертвецами, успел вылезти до того, как могилу эту засыпали. И побрел неведомо куда, поскольку в глазах, кровью залепленных, черно было, а голова гудела от раны. Наконец остановился у нашей почты. Не долго думая, принялся стучать, пока не разбудил тех, кто ночью дежурил, и не ошибся, оказали ему там первую помощь. Рану очистили, наложили повязку, кто-то принес чистую одежду, ведь бедняга был весь в крови. Лежал среди убитых и собственной крови потерял немало. Отдохнул на почте, но оставаться долго не мог, где там спрячешься? Хлеба ему дали, денег и кратчайший путь в лес показали, чтобы вступил на одну дорожку с партизанами. И пошел он, да не ушел далеко, сил своих не рассчитал, но, к счастью, ночь все еще была непроглядная. С дороги сбился, голова опять разболелась, и остановился он, сиротинушка, у нашего дома. Повязку я сменила на свежую, чистую, кружку молока налила и несу ему, чтобы выпил, сил набрался, а сама все думаю: что же дальше? Наконец мужа спрашиваю: — Что будем делать с парнишкой? — А мой пожал плечами и говорит: — Ничего не будем делать, просто останется у нас, ведь в таком состоянии ему до леса не дойти, схватят и пристрелят у первого попавшегося забора. Неужели обречем его на смерть после чудотворного спасения? — Руки у меня затряслись от страха, как подумала, что беду навлекаем на наш дом и на свои головы, но, хоть и страшно, нельзя было поступить иначе. Пей молоко, сиротка божья, а в лес пойдешь, когда оклемаешься, — так я ему сказала. И жил у нас этот парнишка почти семь месяцев. Соорудили мы ему логово в подвале, и каждый день был для нас кошмаром. Часом полицай какой-нибудь нагрянет с проверкой насчет самогона, да что там самогон, если под полом смертный приговор выписан. Стоило только крышку люка поднять, и можно было этот приговор нам зачитывать. В конце концов этот раненый парнишка до того окреп, что в лес подался, а ты, Витек, сперва подумай немножко, прежде чем о человеке хорошо или дурно отзываться…