Школа
На выпускном в детском саду мне не дали портфеля, с которым потом надо будет ходить в школу. Всем на линейке раздали по портфелю, а мне — нет. Моя мама была воспитательницей, она отвела меня в сторону и сказала, что мне потом дадут портфель, и не такой, как у всех, а лучше. И мне его потом действительно дали. Вроде бы он был синий, а у всех остальных — коричневые. И мой был как бы красивее и с лямками — настоящий ранец, а у остальных — просто коричневые с ручкой, так себе портфели. И я вроде бы должен был радоваться, но я не радовался. Мой портфель мне мама вручила на следующий день после выпускного, одна, в спальне детсадовской группы, — но я не радовался. Мне не нужен был особый портфель, мне хотелось получить обычный, как у всех, но зато вместе со всеми, а не один на один, во время тихого часа, как бы исподтишка.
А вот в школу я идти хотел. Хотя почти все дети не хотели, и это было даже круто — на вопрос взрослых, мол, хочешь ли идти в школу, отвечать: «Нет». Это считалось нормальным, взрослые за это не ругали, а хлопали по плечу и говорили, что, ничего, тебе со временем понравится. А я отвечал, что: «Да, хочу в школу». И меня не хлопали по плечу, и сказать им было нечего.
Я всю жизнь хотел быть как все, но у меня это не получалось. Всю жизнь я был один и как-то сбоку.
Я давал первый звонок. Но я этого не ожидал, меня не предупреждали, а ведь взрослые наверняка знали заранее. Хотя сейчас я понимаю, что других кандидатур не было и быть не могло: я был самым умным мальчиком в группе, моя мама — воспитательница в нашем детсаде, и у меня ранец какой-то особенный — кажется, синий. Меня вела за руку какая-то десятиклассница, вероятно отличница, а я звонил. Точнее — пытался. Звонок звонил очень плохо: за звон у него внутри отвечала гаечка на веревочке, а так как я красиво держал звонок за ручку снизу, колокольной частью вверх, то гаечка где-то пряталась внутри, за что-то цеплялась и звонить нормально отказывалась. Мы шли с отличницей по кругу, я был малеха ошарашен, так как притомился, как и все первоклашки, стоять на солнцепечной линейке, пытался звонить в не звенящий звонок и довольно глупо улыбался. В конце концов, я начал трясти его сильнее, гаечка извлекла несколько печальных жестяных перезвонов — и мы дошли до высокой лестницы. Затем в колонки громко включили какой-то школьный вальс — и все начали подниматься вверх, в страну тяжелых знаний.
В школу ходить мне нравилось, но недолго. Учиться я любил, а вот в школу ходить, оказывается, не очень. Меня разрушала советская система образования, эта рутина, зубрешка, тягучие и вязкие, как смола, уроки. Я любил физкультуру, труды и перемены — там была хоть какая-то свобода. Математику не скажу, что любил. Как по мне, это несколько ненормально — любить математику, это как с детства мечтать работать кассиром. Просто она мне легко давалась, и я решал все контрольные за пол-урока. Русский язык был крайне скучный предмет, а вот литературу, как и историю, я просто обожал — там было очень интересно и тоже немного посвободнее, чем на других уроках. Учителя по русскому и литературе всегда зачитывали мои сочинения вслух, стоя посередине класса. Это мало кому нравилось, в том числе и мне самому.
В пионерской организации всего за несколько лет я сделал головокружительную карьеру от старосты класса до горниста — очень быстро стало понятно, что я ну никак не рвусь к общественно-политической жизни, к тому же на горне в классе никто играть не умел, а у меня, по крайней мере, получалось лучше, чем у других… И я до конца пионерии трубил одну простенькую мелодию на всех торжественных мероприятиях, вносах-выносах знамен и прочей ерунде, стоя рядом с барабанщиком — опять-таки где-то сбоку.
Деревенские учителя были довольно слабые как преподаватели, но зато по большей части хорошие люди — плохой человек в школу работать не пойдет. Но это я сейчас понимаю, что уровень преподавания у нас был не очень, а тогда, с третьей парты, все казалось вроде и ничего. Но однажды у нас год проработала учительница русского из города. Ей там почему-то не досталось места на тот учебный год, и она ездила к нам в деревню учить местных балбесов, в том числе и меня. Я не мог определить тогда, что она — очень хороший и сильный учитель, — мне в моем пятом классе просто было очень интересно на ее уроках, даже на русском, не говоря уже о литературе, которая тогда у меня стала любимым предметом, и не только уроком, а вообще. Эта учительница мне приоткрыла целый мир. Как и чем, я уже не вспомню, но после года ее преподавания во мне что-то изменилось. Это был настоящий учитель. Но потом, через год, она уехала к себе в город, и на ее место пришла другая, которая до этого учила младшеклашек, а теперь поступила заочно в институт и принялась третировать уже более старшие классы. И я впервые начал конфликтовать с преподавателем — я был поражен разницей, подходом, новыми дурацкими требованиями по шаблону. Книги теперь можно было читать по рекомендованным главам, а не полностью. Как можно читать книгу по главам, что вообще тогда в ней можно понять? Или все это лишь для того, чтобы правильно ответить на вопросы о книге, написанные в конце учебника? Меня это раздражало, и я об этом не молчал. Мне было просто неинтересно, но я в свои тринадцать лет не мог ничего аргументировано противопоставить, и мое недовольство вырастало лишь в ссоры с новым учителем. Всему классу было все равно, этим девочкам-отличницам и мальчикам-хорошистам, которые на четыре-пять знали школьную программу и что-то там писали аккуратным почерком в свои аккуратненькие тетрадки. Остальных, кто жил по принципу «лишь бы не спросили», эти проблемы тем более не касались, для них это и не было какой-либо проблемой. А меня за то, что я постоянно задавал неудобные вопросы, регулярно выгоняли из класса, и половину уроков как литературы, так и истории я проводил в коридоре.