— Это что же, ты, девка, и мертвых упокаивать можешь?
Собеседница покачала головой:
— Нет. У меня к колдовству Дар слабый. Хватает, чтобы круг обережный начертить, да науз слабенький заговорить — на иное что силенок не хватает…
Нурлиса походила по коморке, остановилась у печи и заговорила:
— Ай да Клесх. Учудил, так учудил. А что же ты не сболтнула-то никому? Почему до Главы не дошло?
— Так не знала я! — развела руками девушка. — Упыря подчинила потому, что слово колдовское знала — слышала, когда Тамир наговоры свои зубрил. Целительство далось, когда вспоминала, как Айлиша лекарствовала. И в уме не держала, что не может ратоборец кровь затворять или Ходящих подчинять.
Она вспомнила, как Клесх сказал ей о сути ее Дара. То случилось по зиме, когда она чертила в снегу обережный круг, обходя место ночлега. Наставник разжигал костер и вдруг спросил:
— Цветочек, а тебя не смущает, что ты сейчас колдовской заговор творишь?
Лесана вскинулась и спросила:
— А что такого?
Наставник пожал плечами:
— Вообще-то — ничего. Будь ты колдуном. Но ты — боевик. Мы запираем круг кровью.
Она так и села тогда в сугроб. А заодно поняла, отчего в самый первый день их странствия он так внимательно следил за тем, как она творит обережную черту, и отчего положил тогда меч под руку — сомневался, что будет толк от такой защиты… Но проверить решил. И уж точно всю ночь не спал.
Потом не раз еще казалось послушнице, будто наставник учит ее жить, как зверя — одним чутьем. И еще она видела: его-то чутье никогда не подводит. Поэтому отчаянно хотела постичь непростую науку. Науку, оставаясь человеком, будить в себе опасного хищника по требе.
Нурлиса качала головой:
— Ай да девка… Дык, куда тебя теперь? Два года на послушании, а потом?
— Потом креффом. Я Дар вижу, — сказала она в ответ.
Бабка снова покачала головой и вдруг расцвела:
— Креффом! Эдак мы с тобой как прежде видеться-то станем!
А Лесана смотрела на нее, и ком стоял в горле. Потому что… видела она, как за прошедшие три года сдала бабка: рот и щеки совсем ввалились, морщины залегли глубже, кожа на лице покоричневела и обвисла.
Два года послушания.
Вот только вряд ли, когда Лесана вернется в Цитадель на креффат, они с Нурлисой увидятся. Два года — слишком большой срок. Девушка притянула к себе сварливую бабку, обняла сгорбленные плечи и вздохнула. Эта сварливая, но прямодушная и заботливая старуха казалась девушке самой Цитаделью. В ней одной сосредоточилось все, что делало Крепость не просто нагромождением камня, а чем-то живым, наделенным душой. Душой по имени Нурлиса.
Огонь в очаге ревел, по покойчику метались тени. Они мелькали по неровным каменным стенам, скользили по потолку, по расстеленным на полу шкурам. В узкие окна, не прикрытые по случаю весны ставнями, задувал ветер. Нэд сидел на лавке и остановившимся взглядом смотрел на огонь.
Думы, тяжкие черные думы одолевали смотрителя Цитадели. И тоска стискивала сердце. Тоска и досада. Горькие, словно полынь.
Как же сталось, что не заметил Глава творящегося под самым носом? Когда утратил он прозорливость? Когда заносчивость и гордыня стреножили некогда быстрый и легкий ум? Неужто и впрямь подкралась старость?
Не-е-ет. Не годы случившемуся виной. И сила в руках есть. И крепость в теле. Вот только совесть закоснела, изнеженная властью, заснула. И просыпаться не хотела, ибо чувствовала, проклятая, нелегко придется, ой, нелегко принимать груз содеянного. Содеянного не по глупости, не по злобе — по одной лишь лени да себялюбию.
И сегодня самый юный крефф Цитадели его носом в это ткнул. И как ткнул! При всем честном сходе — от молодших выучей до наставников. От старой карги Нурлисы до сварливого подозрительного Рэма.
Быть такого не бывало допрежь, чтобы ратоборец — вой! — кровь останавливал за мгновения. И ведь что Нэду первое в голову пришло? «Щенок! Скрыл! Утаил! На смех выставил!» Он даже хотел было, не сходя с места, напуститься на проклятого звереныша, явившего всей Крепости близорукость Главы. А потом… ушатом холодной воды опрокинулось на голову понимание: сам виноват. И в том, что смолчал Клесх и в том, что прилюдно его — смотрителя — дураком выставил. Прав. Ибо, приди он к Нэду раньше, скажи за свою девку, будто Дар в ней непростой — сожрали бы парня. Он бы — Нэд — и сожрал.
А ежели бы и не сожрали (таким подавишься, пожалуй), так выученицу бы измучили, толку не добились. Вышло бы, как с дурищей Майриковой.
Да только разве ж Нэд делал это все по злобе? По лютости звериной? Нет. Он людям мира хотел. Добра хотел. Покоя.
Ради того, чтобы в городах и весях спокойно бабы могли детей рожать и растить, кому-то в Цитадели приходилось терпеть боль и лишения! Не оттого, что Нэду сие нравилось. Не от жестокости его. А оттого, что мягкостью да лаской не взрастишь в душе готовность к смерти, к мучениям, коими и была жизнь всех, осененных Даром.
Воев растили в крепости. Воев и убийц. Которые стеной между людьми и Ходящими стоять должны. Неприступной. Да только такие, как Клесх стену эту точили и расшатывали, дуростью своей, упрямством, неверием. Все им было не так, все супротив воли!
И тут же смотритель сам себя осадил. Опять на Клесха гневается. Опять на него вину возлагает. Будто все беды Цитадели от него одного. Нет, не от него. Или не от одного него. Бед — множество великое. Только вот крефф Лесаны всех баламутит без устали, не подчиняется слову Старшего, поперек воли идет. А может и прав он? Может и впрямь молодость да сила ему иную Правду толкуют? Ту, которую Нэд своим рассудком закосневшим не слышит уже?
Хочет, хочет Клесх, поганец блудливый, власти! Рвется наложить руку на Цитадель, завести здесь свои порядки. Только без ума же то. Без ума. По упрямству молодому! Наворотит дел, допусти его до власти. Наворотит, всех под удар поставит.
Но снова сам себя осадил Глава, понимая, что Клесх, пожалуй, единственный, кто будет Крепость и выучей беречь пуще зеницы ока. А ежели нет? Не будет ежели? Ежели властью тешиться возлюбит?
«Как ты?» — шепнула проклятая совесть. И снова горький стыд затопил душу.
Тихонько скрипнула дверь. В покой вошла Бьерга. Как всегда почувствовала маяту Нэда. Сердцем ли, разумом ли. Подошла к смотрителю, присела рядом, положила на плечо ладонь. От касания этого легче сделалось на душе. Спокойнее, светлее.
«Ай, Нэд, старый кобель, — вновь заворочалась совесть. — Выучей наставляешь любви и привязанности не знать, а самому-то, вон, по сердцу, когда утешают. От детей лютости свирепой ждешь, а себя жалеешь. К добру да ласке тянешься. К заботе да прощению!»
Не в силах совладать с правотой этих мыслей, Глава махнул рукой на все резоны и притянул к себе верную подругу, заключая в объятия. Сразу попустило. Будто ледяную петлю с горла сдернули — задышалось легче.
Опять он — Нэд — показал себя дураком. Старым дураком. Не понимал все эти годы Клесха, никогда не понимал его. Ломал парня. Как ветку через колено гнул. Гнул, гнул, да только веточка-то распрямилась и по глазам стегнула. Да так стегнула, что свет белый перед очами померк. Лишь теперь понимание пришло — сколько б сделал крефф для Цитадели, не помешай ему Глава.
Жизнь — насмешница! Неужто все эти годы смотритель служил не во благо людям, а во вред? Когда же его гордыня пересилила мудрость? Неужто ошибся в нем прошлый воевода, опоясывая на власть? По всему выходит — ошибся. Не свой стол занял Нэд. Прав был Клесх. Засиделись осененные Даром, обросли жирком да ленью. И смотритель крепости — поперед всех. Замшел, как камень придорожный.
— Муторно тебе? — голос Бьерги пробился сквозь плотную завесу тяжких дум.
— Дураком я себя явил, Бьерга. Не понял, что Клесх три года назад задумал. И в голове не держал, будто он нарочно себя под удар подставил, напросился на изгнание, лишь повод искал. А мы ему повод дали — дуростью своей. Вампирша та только кстати пришлась. Да и не пришлась бы, сыскал бы, как меня взъярить, подначить на изгнание. И девку-то заранее упредил камлаться ко всеобщей досаде. Чтобы в ум не взяли, будто Дар в ней хорош. Мы-то — кроты слепые — на слово Дарену поверили. И никто, Бьерга, никто не проверил! А Клесх и был таков — увез ее и вразумлял, как нужным видел. И так вразумил, что, поди теперь, молви, будто не прав был. Прав. Вон, какую ратницу выпестовал.