— Тогда приходи.
Ладно, решил я, сделаю так: пойду к Оксане и возьму с собой рукопись, а завтра отвезу в редакцию.
Спускаясь по лестнице, сунул папку за пазуху.
На улице было темно, и едва завернул за угол дома, как наперерез двинулась черная тень. Тень приблизилась, и я узнал мужчину-уголовника.
— Ты, — процедил он сквозь зубы, — говорил: не ходи туда! Не слушаешь…
И ударил меня ножом в живот.
В нашу сторону шли люди, и уголовник рванул вдоль дома. Я так и стоял — нож попал в рукопись. Развернулся и пошел домой.
Вытащив спасительницу-рукопись, стал разглядывать. Нож прошил несколько десятков листов. На первом написано: «Николай Алтайский. Какого цвета любовь? Роман в письмах». И стал читать.
«…Поэт по призванию, преступник по профессии, я устал жить прежней жизнью и разуверился в людях настолько, что сейчас не могу найти нужных слов, чтобы убедить вас дочитать это письмо до конца. Я могу рассказывать романы, легенды о себе, о происках и жестокостях злой Судьбы, преследующей меня едва ли не с самых пеленок. Жизнь не щадила меня, подводя под дула автоматов, бросая за решетку тюрем и спецлагерей, стараясь бить только наверняка, с запасом прочности и с гарантией на будущее, чтобы если не пряником, так кнутом вразумить непокорное, бесхозное дитя двадцатого века. Только я был для нее не сахар.
И вот итог: двадцатилетнее прозябание, влачение судьбы и проклятие всему роду человеческому. В клоаке, в общественном дерьме и дряни, в свалке, и отбросах цивилизации перестает блистать даже бриллиант. Двадцать лет мне навсегда придется вычеркнуть из своей жизни как несуществующие. Двадцать! Хотя они были и есть, чтобы в тридцать восемь с половиной начать новую жизнь. Начать все сначала.
Человека невозможно переродить. Запугать — да. Но исправить… Это неверный термин. Человек осознает, но отнюдь не исправляется. Осознает нелепость либо пагубность своего преступления уже в первые мгновения после его совершения и раскаивается либо еще более озлобляется, когда устает раскаиваться и осознавать.
Как мыслящее существо, я не только запуган и озлоблен, но и осознал опасность того пути, по которому следовал прежде. Но отречься на словах от прожитого не так уж сложно. Куда сложнее не повторять его вновь…
Мне кажется особенно гнусным, скверным, предосудительным предательством оскорблять в себе самом ложью те чувства, которые были вызваны в моей душе давней мальчишеской мечтой. Ее осязаемым, захватывающем образом, с которым я засыпал и рано подымался с холодных жестких нар, чтобы идти из года в год в никуда. Не приближаясь, а еще более отдаляясь от своей совсем не преступной Мечты. Да и может ли быть преступлением — любить прекрасное?!
Мальчишкой, отозвавшись на людское горе, причиненное советским людям Великой Отечественной войной, я собирался по-своему переделать Мир, чтобы жизнь для всех стала щедрой, радостной и красивой, чтобы не было обездоленных и залитых слезами несчастных. Но совершил непростительно злую ошибку, по счастливой случайности не причинившую никому, кроме меня самого, большой беды. Иначе, отправленный под расстрел, я давно бы перестал существовать для других, как не существую сегодня для себя.
В августе 1965 года при переходе государственной границы я был задержан на контрольно-пропускном пункте «Чехия» близ местечка Чиерна-над-Тиссой пограничным нарядом и передан в руки органов госбезопасности. Меня обвинили в совершении вооруженного нападения на районный отдел внутренних дел с целью захвата стрелкового оружия и боеприпасов.
Это не было ошибкой. Я действительно пытался завладеть большим количеством оружия, надеясь использовать его в рядах юных подпольщиков — «патриотов» моей Родины.
Сейчас это выглядит до безумия наивно и глупо, но тогда казалось мне героическим.
После длившегося полгода следствия, проводимого органами КГБ и прокуратурой, дело было передано для рассмотрения в суд, и меня приговорили к двенадцати годам лишения свободы.
Затем отчаянные, упорные и безрассудные побеги из колоний увеличили срок наказания до двадцати лет, из которых осталось отбыть последние два года. В той же мере, с какой я жду с болью в сердце дня освобождения, я страшусь выхода на свободу. Страшусь, как может страшиться дикарь, насильственно вывезенный из милой его сердцу тишины джунглей и ввергнутый в бурную круговерть говорливого столичного города, так как не имею никакой рабочей специальности, не имею друзей и знакомых, готовых оказать мне хотя бы моральную поддержку.