И в самом деле, она все более и более находила удовольствие в том, чтобы возбуждать желания, которые никак не собиралась удовлетворять. Местные дворяне и буржуа Ла Шатра осуждали ее вызывающую и свободную манеру поведения. Разве не госпожа Дюдеван настаивала, чтобы на балах в Ла Шатре собирались люди самых различных классов общества?.. Разве не она заставила супрефекта господина де Периньи пригласить учителя музыки и его жену? «Ну, это в духе госпожи Дюдеван», — говорили люди, когда узнавали о новой шалости. Она все это знала и считала провинциалов глупыми и злыми. Тем более что этот провинциальный городок казался ей очень безнравственным: «мужчины проводили ночи в кабачках, напивались, предавались всякого рода разгулу. Женщины, даже лучшие из них, были неслыханно легкомысленны».
Несправедливые нападки и дурные примеры наталкивали молодую женщину на вольности; до сих пор она была неосторожна, но целомудренна. Письма Орельена, приходившие реже, чем раньше, и ставшие менее нежными, плохо охраняли ее от искушений.
Отсутствующий человек, я бы могла даже сказать — невидимый человек, который был третьей ипостасью моего существования (бог, он и я), устал от стремления к возвышенной любви… Его страсть нуждалась в какой-либо иной пище, чем восторженная дружба и переписка… Я чувствовала, что становлюсь для него тяжелой цепью или служу только развлечением для ума… Я еще долго продолжала любить его, молчаливо и грустно… С той минуты, как я приняла решение, у нас никогда не было ни объяснений, ни упреков…
Какое решение? Она еще колебалась. В 1827 году, во время поездки в Овернь, она вела дневник, который не был опубликован, но он очень характерен для нее:
Что делать? Идет дождь. А мне никогда еще так не хотелось пойти гулять. Сегодня я какая-то взбалмошная. Притворяюсь красивой женщиной. А! Какая я женщина? Красивая — того меньше. Это было хорошо десять лет назад… Не написать ли мне кому-нибудь? Ну, например, моей матери…
О мать моя, что я вам сделала? Почему вы меня не любите? А ведь я добра. Я добра, вы это прекрасно знаете. У меня бывают ужасные вспышки гнева. Во мне сотни недостатков, но в глубине души я добра… Моя милая мать, вы легкомысленны, но не злы. Нет, вы совсем не злы. Вы просто чудачка… А что, если мне пожаловаться самой себе? Если я расскажу себе самой свою историю? О, это идея! Будем писать мемуары…
Дальше следовало то, что стало впоследствии «Историей моей жизни». Двадцатитрехлетняя женщина говорила о своей преждевременной старости:
Сердце, — грустно скажет она в заключение, — останется чистым, как зеркало… оно было пылким, оно было искренним, но оно было слепым; его не смогли омрачить, его разбили. Я уезжаю в Пиренеи… Что я слышу? Уже обед?
И звонок к обеду остановил эту первую попытку.
В этих записях был уже виден талант, в них были и шутливость, и отчаяние. От надежды на духовное перерождение своего мужа она отказалась. Опечаленный потерей жены, неспособный завоевать ее снова, сознающий свое ничтожество перед ней, Казимир пил все больше и больше. Она чувствовала, что Орельен отдаляется от нее. Он дал Авроре клятву в том, что будет уважать ее, но никак не в том, что не будет искать удовольствий на стороне. Он сам разрушил пьедестал, на который Аврора хотела его возвести.
Орельен — Авроре, 15 мая 1828 года: Вы придумали некий идеал разума, мудрости; в своем воображении вы создаете существо, наделенное этими свойствами, и, создав его в своей фантазии, вы говорите: это такой-то. Нет, нет, у меня нет установившихся или обдуманных взглядов на все. Сказать вам правду? Разрушить идол одним ударом? У меня, к моему стыду, нет окончательных взглядов ни на что…