– Луктерий подробно указал мне дорогу, – ответила Маб, – я не могу утверждать, что это могила Бренна, потому что предания о знаменитом вожде сбивчивы, но этот курган, во всяком случае, – могила великого героя, чтимая всеми приверженцами галльской старины, могила, пригодная для нашего обряда. Ее считают могилой Бренна, взявшего Рим. Встань, Адэлла! Время дорого… ведь никаким костром нам не согреть наших сердец, растерзанных холодностью негодяя.
– Начинай, Маб, я готова.
Они стали у костра друг к другу лицом; огонь пылал между ними. Маб глухо запела вполголоса речитативом предание о героях древности.
Кончив этот повествовательный речитатив, Маб простерла руки над огнем и сказала:
– Могучий Бренн, или кто бы ты ни был, герой, покоящийся в этой могиле, внемли моему зову в сей полночный час! Услышь, великий герой, клятву, произносимую здесь среди священных дубов! Я, Маб, дочь вергобрета гельветов, и Адэлла из племени аллоброгов клянемся, как сольдурии, иметь отныне между собой все общее: радость и горе, друзей и врагов, жизнь и смерть.
Адэлла, я обрекаюсь тебе во имя нашей общей ненависти и мести.
Маркитантка приняла протянутые над огнем руки Маб в свои и ответила:
– Маб, я обрекаюсь тебе во имя того же. Да погибнет обидчик!
– Все римляне да погибнут вместе с ним! Да здравствует свобода Галлии!
После этого Маб срезала с дерева часть коры, разогрела над огнем, свернула в виде чаши, глубоко надрезала руку себе и Адэлле, нацедила крови, отпила, поднесла подруге, а оставшееся вылила на огонь в жертву тени героя.
Подруги, обнявшись, обошли костер три раза.
Скоро кони во весь опор снова уносили переодетых всадниц от могилы Бренна дальше в глубь леса.
Когда Фабий выздоровел, его с трудом узнавали. Веселый Воробей сделался Угрюмым Филином. Волосы его поседели и выпали, образовав в двадцать восемь лет лысину более заметную, чем была у старого Цезаря, щеки ввалились, а глаза метали мрачное пламя злобы на все и всех, даже на самого себя.
Фабий сделался мизантропом и меланхоликом, ничто его больше не тешило, ничто не привлекало, даже слава перестала манить. Он больше не помадился розовым маслом, брился кое-как, не замечал дыр и пятен на своем платье, ел, что давали в тавернах, не держал никакого слуги, не пил и не играл, избегая всех товарищей.
Его скандал прошел в Самаробриве почти незаметно среди других подобных случаев и ежедневных пиров, а ему казалось, что эта история гремит по всему свету. У несчастного появилась мания – подозрение, что все тайком говорят о нем, прозвавши трактирщиком за брак с маркитанткой. Кого бы Фабий не увидал на улице, ему все лезла в голову эта мысль; если шел человек одиноко – ему казалось, что тот глядит на него с презрением; если шла компания, – ему слышалось свое имя в говоре и ужасный эпитет «трактирщик». Никто не мог разуверить полоумного сотника, и все бросили напрасные старанья успокоить его.
– Я обесчещен скандалом… Мне теперь все равно… – говорил он на все утешения.
Цезарь сначала подтрунивал, надеясь на исцеление весельчака, но потом отдалился от Фабия, огорченный его угрюмостью и резкими ответами. Оставил его и Валерий Процилл… Оставили все… только верный Церинт иногда приставал к своему господину с утешениями, но и он скоро уходил прочь, считая унизительным для себя, теперь благородного Цингерикса, слушать брань сотника.