Рожденный вблизи Неаполитанского залива, где жило множество греков, Церинт мог с грехом пополам склеить несколько греческих фраз, но свободно понимать и говорить на этом языке затруднялся; его тупая голова плохо воспринимала язык Гомера и он перевирал, принимая одни слова за другие. Вместо oinos (вино) у него выходило onos (осел) и тому подобное, а в Женеве, говорили солдаты, греческий язык понимают только купцы, знатные люди и кое-кто из прислужников в тавернах, с остальными же аллоброгами придется говорить по-галльски. Как говорят по-галльски, Церинт даже не слыхивал.
Климат нынешней Швейцарии был тогда гораздо суровее, и север дал себя знать, лишь только армия миновала Этрурию.
Было начало мая, а деревья еще плохо оделись листвой, реки вследствие половодья разлились и грозно шумели; небо хмурилось, покрытое непроницаемой завесой сплошных облаков; за туманом нельзя было различить окрестности. Плохо знакомые с фарватерами потоков, солдаты рисковали утонуть, переправляясь вброд, а на лодках – налететь на подводные камни.
Идут же другие на север… отчего и Церинту не идти за ними?
«Авось эти заронские дикари побунтуют да и усмирятся сами собой без нас!» – размышлял он, успокаивая себя этим, за неимением лучшего.
Фабий велел ему, лишь только обоз достигнет Женевы, покинуть армию и ехать с его багажом в таверну Друза аллоброга, чтобы при помощи этого человека приискать квартиру поудобнее, то есть такую, в которой солома, заменяющая потолок, не допускала бы дождь литься, точно из ведра, а лишь позволяла ему просачиваться мелкими капельками; крысы довольствовались бы крошками, упавшими со стола после ужина, не насыщаясь телами спящих; желать себе чего-нибудь получше этого в тогдашней Женеве было нельзя. Если стол окажется на трех ножках, а на двоих квартирантов придется один стул, по полу будут прыгать лягушки, а по стенам ползать пауки и ящерицы – все такие казусы за неудобства не считались, и баловень счастья, переселяясь из своих римских палат в женевскую лачужку, нимало не думал о них.
«Лишь бы дождь не измочил да крысы не съели», – говорил Фабий с веселым смехом, давая инструкции слуге.
Церинт это помнил очень твердо, потому что записал; записал он на засаленном лоскутке кожи также имя трактирщика. Это были все его инструкции и сведения.
На каком языке ему говорить в таверне, он не записал, потому что господин ничего не сказал об этом. Фабий счел лишним рекомендовать Друза как лицо, известное его отцу в качестве переводчика, бывшего с послами аллоброгов в Риме и, следовательно, хорошо понимавшего римскую речь. Он дал Церинту документ, удостоверявший, что он – слуга сына Санги.
Небо серое, дождь проливной, ветер пронзительный, туман непроницаемый, толкотня в рядах пехотинцев ужасная… все говорят, никто не слушает… один поет от скуки импровизацию на личность Цезаря; другой заунывно мяучит что-то сквозь зубы; там ветеран хвастает своими подвигами против пиратов молодому новобранцу, который перебивает его, вспомнив про свои сапоги; здесь двое одновременно говорят – один о тухлой провизии, а другой о старой тетке с наследством.
Этот сумбур при дурной погоде навел на Разиню неодолимую скуку и дремоту вместе с усталостью от шестичасового пешего хождения по грязи.
– Анней, а Анней! – обратился он к знакомому рядовому.
– Чего тебе? – отозвался тот.
– Я пойду на говядину.
– Чего?
Анней был не близко. Церинт с трудом посылал свою речь в его уши сквозь шум ветра и голосов.
– Пойду на говядину! – закричал он во все горло. Ближайшие солдаты захохотали.
– Зачем? – спросил Анней таким же криком.
– Выспаться.
– Так что ж?
– Да меня не пустят.
Анней, родственник одному из обозных поваров, протолкался к Церинту. Они отстали от армии, и рядовой упросил повара пустить Разиню в одну из кибиток, в которой под рогожным навесом везли мясо.
– Ты накажи Вианору разбудить меня на последнем привале, чтобы я пообедал, – сказал Церинт, высовываясь из-под рогожи.
– Ладно… скажу.
Анней побежал догонять солдат, а Церинт сладко заснул, растянувшись на говядине, покрытой циновками и холстиной. Он угрелся под своим толстым, хоть и мокрым, плащом; дождь не мочил его; ветер насквозь не пронизывал. Кибитка показалась ему раем, и райские грезы наполнили его голову – райские грезы о спокойном житье-бытье в мирное время, о мягкой постели в римском доме его господина, о ясном солнышке и сытных обедах, непохожих на скудные походные порции, состоявшие из чечевичной или гороховой похлебки с прибавкой невкусных сухарей и куска несвежего мяса. Чего-нибудь более привлекательного его голова еще до сих пор не измышляла.