Выбрать главу

Жуковский и Тургенев сделались заправскими литераторами. Они все свободное время сочиняли и переводили. Рядом с ними в библиотеке корпели над стихами другие сочинители — Кириченко-Остромов, Гагарин, Петин, Чемезов, Родзянко, Нахимов, Костогоров... Их басни, прозаические отрывки и речи, оды, драматические сцены, эпитафии и надписи в стихах нередко попадали в журналы «Приятное и полезное препровождение времени» и «Иппокрена, или Утехи любословия».

Однажды Тургенев сказал:

— Брат Андрей хочет с тобой познакомиться. Велел тебя привести.

В субботу Александр пришел к Юшковым, где проводил свободные дни Жуковский. Они отправились на Моховую пешком — по Пречистенке и Ленивке, мимо дома Пашкова, который, как греческий храм, возвышался на холме против Кремля. Наконец пришли, разделись, оттерли замерзшие щеки. В комнатах встретил их Андрей, старший из братьев Тургеневых. Ему было шестнадцать лет, но он показался Жуковскому совсем взрослым, — серьезный, уверенный в себе, но в то же время быстро вспыхивающий. Никогда еще Жуковскому не приходилось так много говорить — о себе, о своих мыслях, о литературе. Андрей тоже мечтал стать писателем. Он называл свои любимые произведения: «Ода к радости» (это прежде всего!), трагедия «Коварство и любовь», «Разбойники» и «Дон Карлос» Шиллера, роман «Страдания молодого Вертера» Гёте и его драма «Эгмонт», роман Виланда «Агатон» и его поэма в прозе «Оберон». «Вертера» уже переводили на русский язык, но это все вялые, скучные переводы. Тургенев сказал, что мечтает сам перевести его. Он начал переводить «Оду к радости».

— Правду говорит мой Шиллер, — сказал он, — что есть минуты, в которые мы равно расположены прижать к груди своей и всякую маленькую былинку, и всякую отдаленную звезду, и все обширное творение!

У Жуковского дух захватило. Обнять весь мир! «Обнимитесь, миллионы!» Вот это «чувствительность»! Андрей начал говорить о Шиллере.

— Карл Моор! Бурная, мятущаяся душа, — говорил он. — Иным кажется, что Шиллер создал неестественного героя. Но автор вовсе не хотел рисовать обыкновенного человека. Может ли быть неестественным то, что потрясает нас?

— Эгмонт! — восклицал Андрей, переходя к Гёте. — Писатель изобразил его так, что он ожил! Я, читатель, как будто знал этого героя, говорил с ним!

Жуковский не читал ни «Разбойников», ни «Эгмонта». Гёте и Шиллер, как сказал Тургенев, — «сладостные мучители сердец», — им он обязан «величайшими наслаждениями ума и сердца». Они — поэты чувства.

— Чем сильнее чувство, — говорил Андрей, — тем достовернее поэтическое слово. А есть и такое особенное, «разбойническое», чувство, совершенно шиллеровское. Оно состоит, как бы сказать, — из раскаяния, вернее — из чувства несчастия, смешанного с чем-то приятным и возвышенным... Вот, например, когда Моор любовался заходом солнца, а сам уже знал, что счастие его сгинуло безвозвратно. Смесь страдания и радости!

И это навек легло в сердце Жуковского...

Он стал каждую субботу бывать у Тургеневых. Его изумляла талантливость Андрея, который первый год студентом, а уж знает латынь, немецкий, французский, итальянский и английский языки и столько с них перевел! И столько успел прочитать. И стихи пишет... И ведет дневник. Жуковский также завел себе дневник. Подналег на латынь и немецкий. Немецкий он знал неважно, а ему захотелось читать Гёте и Шиллера... Андрей Тургенев словно передал ему часть своего энтузиазма. Он понял, что нужно не журналы почитывать, не убивать время на чтение корявых переводов, а работать так, как крестьянин на пашне: до упаду. Стараться узнать все изящное и глубокое на тех языках, на которых оно существует. Тургенев дал толчок, отныне и всю жизнь Жуковский трудился так, как многим писателям и не снилось...

Пансионские годы мелькнули быстро. Трижды прошли весенние экзамены и трижды публичные декабрьские акты, то есть те же экзамены, но показательные, при огромном стечении гостей, главным образом родных пансионеров. В большом зале за зеленым столом рассаживалось начальство — надзиратели, профессора университета, директор Иван Петрович Тургенев, кураторы университета — Михаил Матвеевич Херасков, знаменитый поэт, «староста российской литературы», как его называли, и Павел Иванович Голенищев-Кутузов, тоже поэт, переводчик с древних языков.

По сути, был не экзамен, а спектакль. Ученики были тщательно одеты, причесаны и бледны от волнения. Родители и родственники их волновались не меньше детей и тихо переговаривались друг с другом. На акте 19 декабря 1797 года Антонский произнес речь, которую слушатели приняли с восторгом, — она была в духе времени, чувствительной и заканчивалась так:

— Ах! Время, время почувствовать, что просвещение без чистой нравственности и утончение ума без исправления сердца есть злейшая язва, истребляющая благоденствие не одних семейств, но и целых наций!

Затем оркестр, составленный из воспитанников, исполнил маленькую итальянскую симфонию. После этой увертюры началось действие: ученики произносили речи на заданные темы, сыграли целую пьесу — устроенное преподавателем российского законоискусства «судебное действо»; показывали рисунки и картины, протанцевали балетную сюиту с гирляндами (старик Морелли ставил ее уже не один год), потом фехтовали и читали стихи собственного сочинения на темы, заданные Антонским. Александр Чемезов прочитал стихотворение «К счастливой юности». Василий Жуковский — оду «Благоденствие России, устрояемое великим ее самодержцем Павлом Первым». От великого смущения читал он слишком тихо. Херасков, сидевший в центре зеленого стола под собственным портретом, делал вид, что слушает, но силы его явно ушли на борьбу со старческой дремотой. Он оживился и закивал лобастой головой в парике лишь тогда, когда Родзянко начал читать стихи к его портрету:

Феб древних таинств ключ тебе вручил своих,Ты «Россиядою» стяжал венец нетленный.

В декабре следующего года, на очередном акте, Жуковский декламировал стихотворение «Добродетель» (оно было напечатано в «Приятном и полезном препровождении времени»). Через час он же читал речь — и тоже о добродетели, то есть о добрых, человеколюбивых делах. Это была декларация выбранного им пути.

Он обличал гордыню, неправду, коварство, лесть, алчность и призывал слушателей «стремиться мудрых по стезям». В речи он обрисовал образ человека, близкого к семье Тургеневых, одного из соратников Новикова — Ивана Владимировича Лопухина, которого Москва уважала как великого человеколюбца.

Когда-то, будучи студентом университета, Антонский председательствовал в Собрании университетских питомцев, литературном обществе, труды участников которого охотно печатал в своих журналах Новиков. Теперь он решил создать такое общество в пансионе. С начала 1799 года стало действовать Собрание воспитанников университетского благородного пансиона. Жуковского Антонский назначил бессменным председателем. Он должен был открывать заседания, происходившие по средам с шести часов вечера, назначать ораторов, наблюдать за порядком и вообще вести все дело. Члены общества должны были вести себя «благонравно».

После нескольких заседаний Жуковский почувствовал, что секретарский энтузиазм его иссякает: тягостна была тишина, скучен механический порядок. Антонский и Баккаревич собрали для издания отдельной книгой сочинения пансионеров и отдали на просмотр Ивану Петровичу Тургеневу.

В сборнике были стихи, басни, прозаические и драматические отрывки Жуковского, Александра Тургенева, Петина, Гагарина, Костогорова, Родзянки и других записных литераторов пансиона (сборник под названием «Утренняя заря» был напечатан в 1800 году, когда Жуковский уже окончил пансион).

Весной 1799 года Андрей Тургенев окончил университет. С августа 1798 года он числился на службе в Иностранной коллегии московском архиве титулярным юнкером, теперь вступил туда переводчиком. В архив он являлся редко, так как продолжал посещать лекции в университете. Жуковский так привязался душой к Андрею, что ему казалось: он без него вовсе жить не мог бы. В субботу он просыпался с мыслью, что вот он сейчас побежит на Моховую к Тургеневым... И если не заставал Андрея, то сидел мрачный, вяло беседовал с Александром и прислушивался — не идет ли кто. Не он один так любил Андрея. Несколько раз встречал Жуковский у Тургеневых Алексея Мерзлякова, университетского товарища Андрея. Мерзляков давал уроки восьмилетнему Николаю Тургеневу. Ему было девятнадцать лет, он уже был бакалавр, знал древнегреческий и латынь, французский, немецкий и итальянский языки, писал стихи и многие сочинения свои напечатал уже. Он был из купеческой семьи, внешность имел простонародную и даже говорил, немного заикаясь и на «о», но когда речь заходила о поэзии — он весь загорался и становился блестяще красноречивым. Как и для Жуковского, для него главным авторитетом был в литературных вопросах Андрей. Все чаще появлялся у Тургеневых и Андрей Кайсаров, который окончил университет в 1797 году, служил в полку, но мечтал ехать учиться в Геттингенский университет. Жуковский был знаком с его братом Петром Кайсаровым, учившимся в старших классах пансиона, который был стихотворец, переводил пьесы Коцебу и печатался в московских журналах. Третий брат их — Михаил — окончил пансион в 1795 году и также занимался литературой, в частности переводил Стерна. Позднее узнал Жуковский и четвертого из братьев Кайсаровых — Паисия. Скоро стало привычным для молодых литераторов собираться у Тургеневых. Мерзляков и Андрей Тургенев начали переводить драмы Шиллера — «Коварство и любовь», «Разбойники», «Дон Карлос». Они хотели и Жуковского привлечь к этой работе. Он, однако, принял участие только в переводе «Дон Карлоса».