Выбрать главу

Жуковский пересек на пароходе Темзу и оказался в Виндзоре, как раз напротив Итона. Там ему указали, как пройти в Сток-Поджс, деревеньку, возле которой находятся знаменитое Сельское кладбище и памятник певцу его — Томасу Грею (элегия Грея была переведена на разные языки 150 раз). Жуковский зарисовал сначала памятник Грею — мраморный гроб, вознесенный на широкий квадратный постамент, на плоскостях которого высечен весь текст знаменитой элегии, — в некотором отдалении на рисунке видно само кладбище, укрытое густыми дубами и вязами, с часовней и готической башенкой. На нем царствуют камень и плющ. Здесь простор и тишина... Жуковский сделал еще два рисунка — часовни и близлежащих могил, башни, «пышно плющом украшенной». Весь день до ночи провел он на кладбище и возле памятника — с необыкновенным волнением читал и перечитывал знакомые с юности английские строки, высеченные на камне... И когда ударил вечерний колокол, и он увидел стадо, которое пастух не торопясь гнал к деревне, Жуковский вытер слезы и долго стоял, сдерживая подступающие рыдания, слушая затихающий колокольный звук. «Так! — думал он. — Грей был при начале моей жизни; он же помогает мне проститься с нею». Сама собой возникла и прозвучала гекзаметрическая строка:

Колокол поздний кончину отшедшего дня возвещает...

И уже в Лондоне, в своей комнате, занес он в тетрадь следующие строки:

С тихим блеяньем бредет через поле усталое стадо;Медленным шагом домой возвращается пахарь,уснувшийМир уступая молчанью и мне. Уж бледнеет окрестность,Мало-помалу теряясь во мраке, и воздух наполненВесь тишиною торжественной...

Закончил он эту работу уже в Петербурге, в конце июня... Так явился второй перевод элегии Грея, в котором слились воедино черты элегического и эпического стиля, — стиль молодого Жуковского и стиль «старого», автора «Ундины», отрывков из «Илиады», переводов из Вергилия, Гебеля... Вместо шестистопного ямба явился трехстопный дактиль, одна из русских разновидностей гекзаметра. Вместо четко выделенных поэтических строф — течение повествовательной речи из строки в строку сплошным массивом. Ушли словесные приметы стиля карамзинской эпохи. Жуковский пишет, что он, перечитав на кладбище в Сток-Поджс «прекрасную Грееву поэму», «вздумал снова перевести ее, как можно ближе к подлиннику». Но перевел он ее ближе не только к подлиннику, а и к своей теперешней жизни, — он отразил в ней свой новый, эпический стиль. Тем самым стало у Жуковского не два перевода английской элегии, а два собственных произведения (их переводность — качество третьестепенное). Второму переводу «Сельского кладбища» он придавал большое значение, но скорее не литературное, а биографическое (относительно собственной жизни), — он в том же году издал его вместе с рисунками отдельной брошюрой и с небольшим предисловием (где, в частности, говорил, что первый перевод посвящен был Андрею Тургеневу, а этот — «посвящаю Александру Ивановичу Тургеневу в знак нашей с тех пор продолжающейся дружбы и в воспоминание о его брате»), и напечатал в «Современнике», также с приложением рисунков.

Вернувшись в Гаагу, великий князь поехал в Дюссельдорф, а Жуковский во Франкфурт-на-Майне, где встретил Александра Тургенева и Рейтерна. Отсюда Жуковский вместе с Рейтерном поехал в Виллингсгаузен. В день прибытия сюда, 7 июня, он записал в дневнике: «Обед под старыми деревьями. Ввечеру музыка. Чудный вечер». 8-го: «Рисованье. Елизавета. Завтрак под деревом... Музыка... Бетховен и Мендельсон». Жуковский собирался отсюда в Россию, вместе с ним должен был ехать и Рейтерн.

Краткую отметку в дневнике: «Елизавета», — Жуковский чуть позднее так раскрыл: «Я провел только два дня в замке Виллингсгаузен, и в эти два дня были для меня минуты очаровательные. Дочь Рейтерна, 19-ти лет, была предо мною точно как райское видение, которым я любовался от полноты души... Мне было жаль себя; смотря на нее и чувствуя, что молодость сердца была еще вся со мною, я горевал, что молодость жизни миновалась, и что мне надобно проходить равнодушно мимо того, чему бы душа могла предаться со всем неистощенным жаром своим... Это были два вечера грустного счастья. И всякий раз, когда ее глаза поднимались на меня от работы (которую она держала в руках), в этих глазах был взгляд невыразимый, который прямо вливался мне в глубину души... Этот взгляд говорил мне правду, о которой я не смел и мечтать».

9 июня Жуковский отправился вместе с Рейтерном в Берлин и потом в Штеттине сел на русский военный пароход, который привез их в Петергоф. Это было уже 23 июня. Только здесь Жуковский решился сказать Рейтерну: «Там, в Виллингсгаузене, я видел то, что мне вполне было бы счастием, но я увидел это уже поздно; мои лета не позволяют мне ни искать, ни надеяться, ни даже желать такого счастия, однако, я в глубине души уверен, что оно именно то, какое мне надобно!» Рейтерн отвечал: «Я здесь не могу и не должен с своей стороны ничего делать. Вижу, что это несбыточно. Однако, ищи; если она сама тебе отдастся, то я наперед на все согласен. Ни от меня, ни от матери она не услышит об этом ни слова». Это был единственный их разговор. Рейтерн, вызванный как придворный художник в Петербург, прожил здесь с семьей до октября этого года. Жуковский изредка бывал у них.

24 июня Жуковский навестил Козлова.

В июле бывал Жуковский у Дашкова, Вяземского, на музыкальных вечерах у Виельгорских. В Петербурге Жуковский поселился уже не в Шепелевском дворце (ему не хотелось больше подыматься на высоту четвертого этажа, а может быть, и вообще жить во дворце...), а в доме доктора Фольборта, бывшем Толя, на Невском проспекте — против Малой Морской, во втором этаже.

16 июня скончался Александр Федорович Воейков, но не вдовцом, после смерти Светланы он женился. Жуковскому рассказали, что в бумагах этого почти всеми презираемого человека нашли записки и счета, о которых никто не знал, оказывается, он в течение многих лет содержал несколько бедных вдов и сирот, тратя на это в месяц до ста рублей. Жуковский был поражен. Воейков даже не пытался поправить этим свою репутацию! Он не гнался за славой доброго человека, хотя, как видно, был им... «Вот и разгадывай тут природу человека!» — думал он. Но он не подумал, что это было следствием его собственного влияния на Воейкова... Эта весть обрадовала Жуковского. Воейков словно перечеркнул все содеянное им зло...

10 августа в Петербург приехал Мойер, — 11-го Жуковский обедал у Дюме с ним и Рейтерном. 17 августа Жуковский и Мойер выехали в Москву, — Жуковский ехал на Бородинский праздник, потом в отпуск на сентябрь и часть октября — в родные места. Праздник должен был состояться в честь открытия монумента, воздвигнутого на поле сражения. А так как наследник был владельцем знаменитого села Бородина, — он был назначен командовать на параде сводным полком.

Жуковский присутствовал на маневрах стопятидесятитысячного войска. Он живо вспомнил события 1812 года: «Накануне сражения все было спокойно: раздавались одни ружейные выстрелы, которых беспрестанный звук можно было сравнить со стуком топоров, рубящих в лесу деревья. Солнце село прекрасно, вечер наступил безоблачный и холодный... Тишина, которая тогда воцарилась повсюду, неизобразима... И с первым просветом дня грянула русская пушка, которая вдруг пробудила повсеместное сражение... Мы стояли в кустах на левом фланге, на который напирал неприятель; ядра невидимо откуда к нам прилетали; все вокруг нас страшно гремело, огромные клубы дыма поднимались на всем полукружии горизонта... Во все продолжение боя нас мало-помалу отодвигали назад... Вдали царствовал мрак, все покрыто было густым туманом осевшего дыма, и огни биваков неприятельских горели в этом тумане тусклым огнем, как огромные раскаленные ядра. Но мы недолго остались на месте: армия тронулась и в глубоком молчании пошла к Москве, покрытая темною ночью. Во что мои глаза видели здесь за 27 лет».