Выбрать главу

Купала в своей поэме тоже прославляет высокую радость бытия, но делает это путем слияния человека — его чувств, его быта — и природы в едином комплексе просветленно-языческого мироощущения, которое выступает у него и глубоко национальным, и в то же время общеславянским. У Купалы ощущение комплексное, у Богдановича — индивидуализированное; Купала в поэме и эпичен и монументален, Богданович же в своем цикле аналитичен в развитии мысли и симфоничен в художественном оформлении ее.

Но вернемся к циклу «Мадонны». Если «В зачарованном царстве» мир язычества контрастирует с миром современной поэту действительности, то в «Мадоннах» гармонично и мягко взят один мир — мир, говоря условно, «христианский», ибо не станем же мы отрицать, что идея Мадонны как олицетворение земной и, в этом смысле, божественной красоты есть идея возрожденческая, идея «христианская». Другое дело, что мадонна у Богдановича, как уже было сказано, всегда белорусская, поскольку и «христианская идея» давно уже стала и «белорусской» — в свете моральных определений, а теперь, после цикла Богдановича, приобрела и художественное значение.

Мадонна для Богдановича — это не просто олицетворение женской красоты. Женская красота приобретает для поэта смысл лишь тогда, когда она одухотворена и облагорожена святым назначением женщины-матери. Именно так читаются стихотворные рассказы «В деревне» и «Вероника», на которых виден отблеск далекого итальянского Возрождения. И всюду сквозь черты деревенской девушки и барышни Вероники проступает бессмертный образ Мадонны Рафаэля, о которой старший современник Пушкина и его учитель Жуковский писал так: «Сказывают, что Рафаэль, натянув свое полотно для этой картины, долго не знал, что на нем будет: вдохновение не приходило. Однажды он заснул с мыслью о Мадонне, и, верно, какой-нибудь ангел разбудил его. Он вскочил: она здесь, закричал он, указав на полотно, и начертил первый рисунок… На ее лице ничего не выражено, то есть, что на нем нет выражения понятного, имеющего определенное имя; но в нем находишь, в каком-то таинственном соединении все: спокойствие, чистоту, величие и даже чувство, уже перешедшее за границу земного, следовательно, мирное, постоянное, не могущее уже возмутить ясности душевной… Она не поддерживает младенца, но руки ее смиренно и свободно служат ему престолом… И он, как царь земли и неба, сидит на этом престоле».

На «кривой и узкой» деревенской улице поэт становится свидетелем того волнующего, высокого чувства, той душевной красоты, от которой и сам хорошеет душою. И не столь важно, что его мадонна — «девочка лет восьми», а ребенок — замурзанный деревенский мальчик, может быть, братик; мать, направляясь в поле, строго наказала дочке его нянчить. Важно не это, а вот что:

И как склоняется от ветра верх                                                   березки, Так девочка к нему нагнулась, чтобы                                                       слезки Подолом вытереть и словом                                                 приласкать, Чтоб успокоить плач — совсем как                                                           мать. И в символ для меня слились живой,                                                        единый С чертами матери — девичий образ                                                         дивный, Тот образ девочки… (Перевод М. Комиссаровой)

Но дальше поэт пишет:

Не красота была, быть может,                                              в бедной той, Смиренной девочке, и хилой, и худой, А что-то высшее, что Рафаэль великий Стремился воплотить в бессмертном                                               женском лике.

У девочки «и хилой, и худой» по-земному нет ничего красивого (да это и не красота — так говорит или, скорее, сомневается вслух поэт). Конечно, Богданович думал над тем, что так хорошо сформулировал современный русский поэт Николай Заболоцкий:

…что есть красота И почему ее обожествляют люди? Сосуд она, в котором пустота, Или огонь, мерцающий в сосуде?