Аркадий Петрович опустился на колени и стал сбрасывать с Оли снег. Она сидела под кустом, как живая, с открытыми глазами и протягивала, словно просила согреть, левую, ту, что была без варежки, окоченевшую руку. И Лазков, радуясь тому, что он отыскал давеча в метели варежку и носил все это время с собой, бережно, как величайшую драгоценность, вытащил ее из-за пазухи. Она хранила тепло его тела, но он еще подышал на нее, прежде чем надеть на мертвые голубоватые пальцы Оли…
Однажды жена сказала Веприну:
— Сходил бы ты к Татьяне Семеновне, Терентий, объяснился. А то по деревне о тебе худое болтают.
Минуло уже две недели, как погибла Оля. В круговерти колхозных дел он порой и забывать стал о той ночной беде.
— Ты думаешь, надо сходить? — сухо и бесстрастно, как всегда говорил с женой, спросил Терентий Павлович.
— Думаю, надо… И потом, вот что — Егорушкина на похороны и поминки потратилась… А женщина она бедная, одинокая…
— Так ей же колхоз выделил.
— Колхоз само собой. И тебе лично не мешало бы проявить материальное участие… Дай ты ей… — Валентина Викторовна глубокомысленно подняла взор к потолку и, будто там обозначилась цифра, покачала головой: — Гм… это, пожалуй, много… Отнеси ты ей… семьдесят пять… да, да, именно столько! — семьдесят пять рублей.
— Ну уж нет! — взвился на дыбы Веприн. — Откупиться предлагаешь? Точно я и в самом деле виноватый в чем… Взятку сунуть, да?
— Мне нечего добавить к сказанному, — Валентина Викторовна со значением поджала губы. — Теперь думай сам.
Веприн думал, думал, потом тайком от жены взял из шкатулки, где хранились семейные деньги, три зелененьких и вечером отправился к Татьяне.
Встречен он был холодно. Без приглашения сев, Терентий Павлович уже, наверное, в десятый, а то и в двадцатый раз за последние дни начал подробно рассказывать, как развертывались события в ту гибельную метельную ночь. Речь его текла заученно гладко, и закончил он туманными рассуждениями о судьбе, которую не обойдешь, не объедешь. Татьяна Семеновна слушала, не перебивая, но сидела на табурете прямо, жестко и упорно не поднимала на собеседника глаза.
Этим, надо полагать, и кончилось бы его посещение, не решись он достать из нагрудного кармана и опустить на краешек стола заранее приготовленные, аккуратно сложенные вчетверо полусотенные.
— Это за смерть дочушки? — хрипло спросила Татьяна и, неуловимо быстрым движением вскинув голову (как змея, — подумалось Терентию Павловичу), кольнула его таким люто ненавидящим взглядом, что он, точно и впрямь ужаленный, крупно вздрогнул и на мгновение зашелся в темном страхе. Потом положил на столешницу непослушную руку, неловко скомкал зеленые бумажки и опустил их меж колен, себе под ноги. Уже давно ни перед кем не испытывал он такой обессиливающей робости, такого тягостно-неодолимого желания как-то, пусть ценой унижения, смягчить чужой гнев.
— Танюш, — попробовал воззвать он к давним чувствам этой женщины, — Что ж ты это так, на меня-то?.. Не чужими ведь были…
Его вдруг обдало горькой радостью. Да, не чужими, однажды целовались даже под липами в парке, слушая песни майского соловья, но никогда не было у них последней, самой близкой близости. А раз так — вытерпит он любую людскую напраслину, потому что кто-кто, а все ж не кровинушка его родная замерзла в ту ночь под ольховым кустом.
Недоуменно вглядывалась Татьяна Семеновна в просветленное лицо Веприна. А он отрешенно, заботясь лишь о том, как бы не дать ускользнуть этой утешительной мысли, вышел из избы на крыльцо и не заметил, как со всего размаха, грудью, распахнул поочередно две двери — в сени и оттуда на улицу.
Еще через неделю Веприна вызвали в райком. Принимал его инструктор Воронов, всегда относившийся к нему с нескрываемой неприязнью. Он даже не поднялся навстречу вошедшему Терентию Павловичу. Взял из стопки чистый лист бумаги, подчеркнуто брезгливо, мизинцем пододвинул: «Пишите». — «Что писать?» — не понял Веприн, стараясь поймать ускользавший взгляд слишком светлых, порой как бы вовсе исчезавших вороновских глаз. «А вы не догадываетесь? — усмехнулся инструктор. — Тогда прочтите вот это…» И снова пододвинул листок — исписанный крупными, наклоненными влево буквами. «Неужто Татьяна?» — подумал. Но нет, почерк был сухим и четким, явно не женским.