Выбрать главу

Более чем когда-нибудь говорят о свадьбе г-жи Сиверс с Мойра, порту­гальцем, находящимся теперь в отсутствии. Другая свадьба, еще более странная — княгини Юсуповой с кем-то, кого не называют. Но эта новость пока еще только городской слух и требует подтверждения. — Говорил ли я тебе, что я теперь испрашиваю для господ цензурного комитета ленты Станислава и ордена св. Анны. “Я делал королей, сударыня, но сам не пожелал быть таковым”.

 

Царское Село

 

Осенней позднею порою

Люблю я Царскосельский сад.

Когда он тихой полумглою

Как бы дремотою объят.

И белокрылые виденья,

На тусклом озера стекле,

Безгласны, тихи, без движенья,

Белеют в этой полумгле...

 

И на широкие ступени

Екатерининских дворцов

Ложатся сумрачные тени

Октябрьских ранних вечеров.

И в тайне сумрака немого

Лишь слабо светит под звездой,

Как память дальнего былого,

Пустынный купол золотой.

 

Встреча с императором, вот так просто, да еще когда он тебя узнал… Под иронией поэта в свой адрес так и видится гордость, довольство от встречи с “самим” Александром II. В эти прогулки в последние дни еще теплой осени поэт сделал для всех очередной подарок. “Папа здоров, он написал прекрасные стихи о Царском Селе”, — сообщила в Москву Дарья Тютчева сестре Китти. Это и были стихи “Осенней позднею порою...”. Герои предстоящей свадьбы, — вероятно, дочь директора Департамента иностранных вероисповеданий Е. Е. Сиверса и сын графа Мойра, португальского посланника при русском Дворе, знакомого Тютчевых. Остальные слухи и о свадьбе, и о награждениях еще требовали подтверждения...

 

*   *   *

Москва, понедельник, 27 апреля 1859

 

Ну, моя милая кисанька, получила ли ты мою телеграфическую депешу, вызванную моим желудочным заболеванием? Пока что мне кажется, будто прошел целый век с тех пор, как я тебя покинул, и если бы зависело только от меня, я тотчас, не откладывая на завтра, уехал бы к тебе — до того меня подгоняет уверенность в несомненности шестого числа будущего месяца и неуверенность в моем собственном отъезде. Льщу себя надеждой, что письмо, которое я рассчитываю наверняка получить сегодня же, — сегодня же получить , прольет какой-нибудь свет на этот последний вопрос. Полагаясь на письма Дарьи, которые, думаю, достаточно подробно изложили наше предыдущее времяпрепровождение, я расскажу тебе только о состоявшемся третьего дня у Сушковых полурауте из лиц частью мне знакомых, частью неизвестных и завершившемся ужином, а также и о вчерашнем публичном заседании некоего литературного общества, только что воскресшего после более чем тридцати­летнего перерыва, — общества, к которому, помнится, я, увы, когда-то принадлежал в качестве члена-сотрудника. На этот раз я совершил невероятный подвиг, так как был вполне готов к часу дня, дабы присутствовать на этом заседании с многочисленной публикой (даже дамами), но, должен признаться, более многочисленной, чем нарядной. Мне пришлось занять место действи­тельного члена за длинным столом, покрытым красным сукном, где я и восседал, подобно другим, в кротком величии, под благожелательными взглядами общего любопытства. Председатель Хомяков на сей раз был во фраке и, скорчившись на своем кресле, представлял самую забавную из когда-либо виденных мною фигур председателей. Он открыл заседание чтением весьма остроумной речи, написанной прекрасным языком, на вечную тему о значении Москвы и Петербурга. Затем читали письмо приятеля моего Павлова, все трепещущее злободневностью, которому очень рукоплескали, затем стихи об Италии и т. д. Я сидел между Шевыревым и Погодиным . Все вместе взятое носило отпечаток безмятежной торжественности, слегка умерявшейся чуть приметным оттенком смешного. Женская половина слушателей в целом показалась мне некрасивой, но преисполненной сочувствия и интереса к заседанию, на коем она присутствовала. Положительно Москва архилитературный город, где все эти писатели и читатели принимаются как нечто весьма серьезное и где, само собой разумеется, господствует и управляет кружок, — я имею в виду литературный кружок, самый невыносимый из всех. Я был бы не в состоянии жить здесь, в этой среде, столь мнящей о себе и чуждой всем отголоскам извне. Так, например, я не уверен, чтобы ребяческий интерес к вчерашнему заседанию не преобладал в мыслях здешней публики над интересом к грозным событиям, готовящимся за рубежом. Сегодня я обедаю с Сушковым у друга моего Павлова, где будет редактор “Русского вестника”. Вчера, на заседании, я видел Ал. Карамзина , который очень настаивал на том, чтобы я навестил его жену, живущую, увы, в Замоскворечье. У меня набралась тысяча подобных поездок, которые я, быть может, и попытался бы осуществить, если бы не невероятное нагромождение на улицах булыжников и камней, которые положительно мешают движению. Я ничего не сказал тебе из того, что хотел сказать, но я жду твоего письма. От души целую мою дорогую Мари. А тебя, моя милая кисанька?

 

Как быстро летит время! Вот только что была осень 1858 года, а теперь уже весна 1859-го. Опять столько воды утекло, произошло немало событий. Из-за того, что отношения в семье так и не налаживались, супругами было решено, что Эрнестина Федоровна в этот раз в деревню не едет, а 6 мая вместе с детьми Дмитрием, Иваном и Марией поедет за границу. Вслед за ними в служебную командировку собирался и сам поэт. А пока он приехал 25 апреля в Москву в служебную командировку, где на следующий день состоялось после тридцатилетнего перерыва заседание возобновленного Общества любителей российской словесности, сотрудником которого был Тютчев, а с января 1859 года избран действительным членом. После вступительной речи председателя А. С. Хомякова выступал Н. Ф. Павлов “о несправедливых нападках на литературу”, потом в защиту журнала “Военный сборник”, со своими стихами выступил профессор С. П. Шевырев, редактор “Русского вестника” и газеты “Московские ведомости” Михаил Никифорович Катков (1818— 1887), сын историка Александр Николаевич Карамзин (1815—1888) и другие, столь же знакомые Федору Ивановичу люди. Грозные же события за рубежом, которых он так опасался, действительно произошли — 29 апреля 1859 года началась война между Австрией и Сардинским королевством, и поэт опасался, как бы она не переросла во что-то большее.

1 мая Тютчев вернулся в Петербург и успел проводить свою семью за границу.

 

*   *   *

Вильдбад, воскресенье, 5/17 июля

 

Милая моя кисанька, объявляю тебе, что я не могу больше этого выносить. Я чувствую, что мое терпение держится на нитке, и эта нитка готова оборваться. Я возненавидел это глупое место и ненавижу его, как белка, имеющая хоть каплю смысла, должна непременно ненавидеть колесо, в котором она осуждена безостановочно вертеться. Я устал смотреть на все эти уродливые недуги, весь этот нелепый двигающийся лазарет, с таким убеждением вращающийся все на том же месте, и это ввиду таких здоровых деревьев, таких прохладных ручьев, которые как будто смеются над ними. Ах, до чего отвратительно человечество, особенно там, где оно, как здесь, с циничным благодушием выставляет напоказ свои язвы и свои немощи! Что вполне оправдывает мое отвращение к этому местопребыванию, это мое глубокое убеждение в том, что мое присутствие среди всех этих калек бесцельно... Доктора — ослы, и приятель Пфейфер таков же, как остальные, ибо было немалой глупостью послать меня сюда, где мне совершенно нечего делать, с чем согласился и сам Буркгард. Сей последний признался мне, что воды Вильдбада не могут оказать никакого прямого действия на мою болезнь, так как она происходит от застоя крови в сосудах нижней части живота, и единственная польза, какую я могу ожидать от моих ванн, это что они будут способствовать успокоению нервов и придадут несколько более жизненной энергии коже... К тому же последствия с избытком подтверждают эту оценку, ибо после большого количества ванн, взятых мной, которые, впрочем, весьма приятны, я должен в этом сознаться, моя болезнь, по-видимому, ничуть не подозревающая о предпринятом мной лечении, продолжается по-старому, то усиливаясь, то ослабевая, но всегда без всякой видимой причины. Вот уже несколько дней, как я опять чувствую себя гораздо хуже, и вся эта вода, в которую я аккуратно погружаюсь каждый день в 6 часов утра, не приносит мне никакой пользы. Как с гуся вода , как говорится в русской пословице. Но довольно распространяться об этих отвратительных подробностях, и я сделал это только для того, чтобы приготовить тебя к тому, что неминуемо должно последовать. Действительно, я жду лишь письма от тебя с уведомлением о твоих окончательных намерениях, чтобы положить предел моей лечебной мистификации в Вильдбаде и чтобы уехать отсюда и дожидаться тебя в Баден-Бадене с таким же нетерпением, но, может быть, несколько меньшей скукой... Как было бы мило с твоей стороны и вполне достойно той , которая при всех обстоятельствах желает утешить старика, — повторяю, как было бы хорошо, если бы ты тоже, моя милая кисанька, покинув Вюрцбург, направилась бы прямо в Баден-Баден с тем, чтобы на возвратном пути оттуда нам вместе остановиться в Гейдельберге. Ну, что ты на это скажешь? В чем препятствие к подобной перестановке? Неужли в свидании с милейшей Бертой, но я предполагаю, что ей безразлично приехать в указанное место двумя днями раньше или позже, а благодаря изменению, которое я вношу, я тоже мог бы, и с большим удовольствием, участвовать в этом свидании... Но в особенности тебя я хочу видеть возможно раньше, потому что я чувствую, что мне нужно твое присутствие, дабы придать себе немного уверенности. Ибо, вопреки моей кажущейся общительности, я всегда ощущаю себя чрезвычайно одиноким, выбитым из колеи и внутренне оцепеневшим всякий раз, что не вижу тебя в течение некоторого времени; я как бы теряю сознание своей собственной личности. Прибавь к этому тяжелое и томительное неведение, в каком я нахожусь сейчас насчет состояния Дарьи, о которой, правда, я имел недавно косвенные известия через князя Трубецкого, женатого на Смирновой, но известия эти не более поздние, чем письмо Китти. Этот князь Трубецкой, который вдобавок болван, видел в Швальбахе, откуда он прибыл и где оставил свою жену, графа Пушкина, женатого на Шереметевой, который уехал из Петербурга около 18-го числа прошлого месяца старого стиля и который утверждает, что в то время Дарье было гораздо лучше. Но мне требуется нечто более определенное и более положительное.