Выбрать главу

Сегодня мы все, кажется, переходим в следующую, реактивную, фазу цикла, которую можно назвать “постлиберальной”. Мы уже сполна вкусили прелестей “естественного состояния” — закона джунглей, который нам навязывает распоясавшийся господский индивидуализм, презирающий “нуждающуюся в социальной опеке” массу. Вчера могло казаться, что этот индивидуализм отвергает коммунистический социальный порядок. Сегодня стало ясно, что он отвергает всякий цивилизованный порядок вообще, требуя абсолютной вседозволенности. Странная инверсия произошла с либеральным сознанием. Мы привыкли считать его бюргерски умеренным, “консен­сусным”, избегающим крайностей. Разве не презирал философ европейского нигилизма Ницше дюжинных бюргеров в качестве антиподов его “сверх­человека”, которому “все позволено”. И вот теперь, столетие спустя, либера­лизм и ниц­шеанство, бюргерство и социальный нигилизм “сверхчеловека” неожиданно сдружились. Современная либеральная критика государства ведется на том же языке, на котором Ницше излагал свои антихристианские памфлеты: государство третируется как прибежище слабых, нищих духом, неспособных постоять за себя в ситуации “естественного состояния” (то есть закона джунглей). Либеральная критика государственного вмешательства в экономи­ческую и социальную жизнь ныне представлена в такой редакции, которая явно попустительствует асоциальным практикам и асоциальным элементам, тяготящимся законом и ответственностью. Дело в том, что произошла более или менее незаметная смена акцентов: с понятия “естественное состояние” (в котором может имплицитно присутствовать вера в “естественный порядок”) на понятие “естественный отбор”. В понятии “естественного состояния” содержится привкус старой бюргерской статики — незыблемости и разме­ренности мещанского уклада, поддерживаемого “протестантской этикой”. В понятии “естественного отбора”, напротив, заключена новая асоциальная динамика “крутых парней”, давно тяготящихся всякой этикой, законом и порядком. Либеральный тезис о невмешательстве государства в окружающую социальную жизнь они, в отличие от интеллигенции, используют не умозри­тельно, а вполне профессионально — для обоснования своих повсед­невных практик. Когда громила в темном переулке встречает беззащитную женщину, он “вполне профессионально” пользуется новыми либеральными категориями “естественного состояния”, “естественного отбора” и государст­венного невмешательства. В ответ на крик жертвы, призывающей на помощь милицию, он может “резонно возразить”, что она незаконно вмешивает представителей государства в их гражданские отношения, опреде­ляемые законами “естест­венного отбора”. То есть перед лицом новой идеологии оказывается, что именно жертва ведет себя незаконно и несовре­менно — в духе архаики патернализма и этатизма, искажающих логику “естественных отношений”.

При всей одиозности образа одинокого громилы, выискивающего слабую жертву в джунглях “либерализованного” социума, мы должны заметить, что сегодня этот образ довольно безобиден по сравнению с образами привиле­гированных властных групп, сознательно противопоставивших себя обществу в качестве “сверхчеловеков”, которым позволено то, что не позволено всем остальным. Они уже критикуют не старое патерналистское государство, назойливо вмешивающееся туда, куда его не просят, — они критикуют социум как таковой. Великая революция индивидуализма, провозглашенная вместе с победой Запада в “холодной войне” и наступившим вследствие этого “американским веком”, выразила себя в новом идеологическом кредо: никакого общества, как обязывающей нас реальности, нет вовсе — общество есть простая сумма самоопределяющихся индивидов, друг с другом не связанных и ничем друг другу не обязанных. Общество, общественное благо, общественный интерес — все это объявлено химерами старого авторитарно-традиционалистского и тоталитарного сознания, агрессивно нетерпимого к проявлениям “свободной индивидуальности”.

Ошибутся те читатели, которые подумают, что мы здесь имеем дело с утрированием, присущим легковесной журналистике или самому обыденному индивидуалистическому сознанию, впавшему в своеобразную эйфорию. Совсем напротив — это “атомарное” видение общества как состоящего из противопоставленных друг другу одиночек доктринально навязывает новейшая американская либеральная теория, усматривающая свою миссию именно в разрушении стереотипов “ложной социальности”. У всех у нас на памяти уроки марксистского обществоведения, говорившего о произведенном марксизмом перевороте в общественных науках. Либеральная доктрина сегодня выступает с не менее “миропотрясательным” апломбом. Эпохальный переворот в общественных науках, провозглашенный ею, называется бихевиористской революцией. В результате этой революции асоциальные практики радикаль­ного буржуазного индивидуализма получают идейную легитимацию, подобно тому как практики люмпен-пролетарской уравнительности и экспроприа­торства собственности в свое время получили легитимацию со стороны великого учения.

Американская бихевиористская революция явилась своего рода интел­лектуальным оккупационным режимом, установленным США после 1945 года в Европе и направленным на искоренение опасной континентальной тради­ции подчинять личность инстанциям, воплощающим коллективный долг и коллективистский пафос. Континентальной традиции противопоставлялась англо-американская как последовательно либеральная и наделенная надежным противоядием от коммунизма и фашизма. Жертвенному этосу коллективизма, чреватому тоталитарными извращениями, был противо­поставлен индиви­дуализм, ускользающий от всякой мобилизованности “общим”. Можно предполагать, что крайности американизированного либера­лизма, доходящие до отрицания самой реальности общества и всех надынди­видуальных социаль­ных образований, были спровоцированы противо­положными крайностями тоталитарных режимов, не признающих законных интересов отдельной личности. Так или иначе крайности коллективистского тоталитаризма ушли в прошлое, и мир оказался жертвой новых крайностей идеологически взвин­ченного либерализма, ставшего не менее глухим к свидетельствам социаль­ного опыта и резонам морального сознания.

Бихевиористский переворот строится на следующих презумпциях:

1. Отделение интересов от ценностей и ценностного пафоса. Истинно законной личностью, свободной от подозрений в тоталитарном уклонизме, отныне признается “экономический человек”, ориентированный исключительно на материальную выгоду и равнодушный к “высшим ценностям”. Обуреваемые ценностным пафосом люди по определению нетерпимы — не склонны к консенсусу, утопичны, ибо ценности хуже верифицируются в опыте, нежели материальные интересы, поддающиеся более строгому (в том числе коли­чественному) измерению. Как видим, либеральный экономикоцентризм мог бы с большим основанием претендовать на звание “истинно материалисти­ческого” учения, чем марксизм, неявным образом наследующий христианству в его “постэкономическом” пафосе и ориентации на “нищих духом”.

2. Методологический индивидуализм, берущий в расчет отдельного индивида и индивидуальный интерес как единственно достоверную реаль­ность, противопоставленную “химерическим коллективистским сущностям”. В этом плане традиционный для англо-американской интеллектуальной традиции эмпиризм социологически отождествляется с индивидуализмом, ибо считается, что только индивидуальный уровень представляет верифи­цируемые единицы опыта, тогда как коллективное дано не в опыте, а представ­ляет одну из тех “конструкций сознания”, с которыми небезопасно экспери­ментировал континентальный европейский рационализм.

3. Отрицание коллективного “мы” и проблем коллективной идентифи­кации в целом. В этом плане когнитивистская школа в социальной психологии давно уже убедительно возразила бихевиоризму, доказав, что человеку свойственно наряду с “я” произносить “мы”, то есть отождествлять себя с родственной и близкой социальной реальностью, противопоставляя ей далекую чужую (полярность “мы” и “они”). “Мы” как реальность семьи, родственной социальной группы, нации, родины — не менее важная категория челове­ческого сознания и способ ориентации в мире, чем индивидуальное “я”. Если бы человек идентифицировался только на уровне “я”, то создался бы риск того, что весь окружающий мир воспринимался бы им как чуждая реальность, в которой “я” оказывается заброшенным. Весь процесс цивилизации, прогресс науки, культуры и знания — суть процессы постепенного одомашнивания окружающей реальности, превращения ее из чуждой “вещи в себе” в “вещь для нас”. Применительно к собственно социальной реальности, экзистен­циальному опыту людей это означает, что они активно пользуются процедурами социаль­ной категоризации, социального группового сравнения, социального предпоч­те­ния и избирательности. Вне этих процедур вообще невозможен процесс социализации личности, а также ее морально-психологическая и ценностная устойчивость.