Выбрать главу

Когда в советской деревне разрушение жизни сменилось созиданием, изменилось и отношение поэта к Сталину. Михаил Гаспаров честно и точно комментирует смысл знаменитой мандельштамовской “Оды” 1937 года, сравнивая её с памфлетом “мы живем, под собою не чуя страны...”, напи­санным четырьмя годами ранее:

“В середине “Оды”... соприкасаются... прошлое и будущее — в словах “Он свесился с трибуны, как с горы. В ряды голов. Должник сильнее иска”. Площадь, форум с трибуной... Это не только площадь демонстраций, но и площадь суда. Иск к Сталину предъявляет прошлое за то злое, что было в революции и после неё (в том числе и за коллективизацию. — Ст. К . ). Сталин пересиливает это светлым настоящим и будущим... Решение на этом суде выносит народ... В памятной эпиграмме против Сталина поэт выступил обвинителем от прошлого — по народному приговору он неправ...” (из работы М. Гаспарова, стр. 94).

Жизнь, преодолевшая страшные раны коллективизации, налаживалась на глазах.

Уже в 1931 году ЦИК СССР начал возвращать избирательные права “лишенцам” — сократив их число до двух с небольшим миллионов человек (2,5% от численности взрослого населения). А летом 1936 года все они были восстановлены в политических правах, так же как и 768 тысяч человек, репрессированных по закону от 7 августа 1932 года, известному как “закон о трех колосках”.

30 декабря 1935 года “Известия” опубликовали постановление правитель­ства “О приеме в высшие учебные заведения и техникумы”, отменявшее все ограничения, связанные с социальным происхождением лиц, желающих получить образование.

А 21 апреля 1936 года власть отменила свои предыдущие постановления, ущемляющие казачество, восстановила казачьи части, с их традиционной формой, с правом на воинскую службу. В том же году было разрешено свободное проживание по всей стране многих тысяч людей, высланных из Ленинграда в связи с убийством Кирова, осенью 1936 года страна рассталась с карточной системой. С 1 октября была узаконена свободная продажа мяса, масла, рыбы, сахара, овощей. Страна готовилась принимать Сталинскую конституцию, в которой предполагалось нечто неслыханное: “...избирательные списки на выборах будет выставлять не только коммунистическая партия, но и всевозможные общественные беспартийные организации... Всеобщие, равные, прямые и тайные выборы в СССР будут хлыстом в руках населения против плохо работающих органов власти” (из интервью И. Сталина американскому журналисту Рою Уилсону от 1 марта 1936 г.).

(К сожалению, из-за мощнейшего сопротивления партийной бюрократии на местах эти планы Сталину осуществить не удалось.)

Все, к чему в это время прикасался поэт, вырастало как на дрожжах, обретало титанические объемы, входило всей громадой в историю:

“Я, сжимаясь, гордился пространством за то, что росло на дрожжах”, “На Тоболе кричат, Обь стоит на плоту, и речная верста поднялась в высоту”, “Ты наслаждаешься величием равнин”, “И плывет углами неба восхитительная мощь”, “К ноге моей привязан сосновый, синий бор”, “Дрожжи мира дорогие: звуки, слёзы и труды”, “В роскошной бедности, в могучей нищете” и т. д.

Изгнание и нищета не властны над жизнью духа, если речь идет об эпическом зрении, которым поэт видит “горловой Урал” , “плечистое По­волжье” . В это же время кинематографический эпос социализма — “Чапаев” становится любимым фильмом Иосифа Мандельштама и Иосифа Сталина.

Поэт счастлив во время грандиозных сталинских демонстраций созерцать в XХ веке на Красной площади картины величия, присущие легендарным временам Богов и Героев:

 

Я сердцем виноват — я сердцевины часть

До бесконечности расширенного часа.

Час, насыщающий бесчисленных друзей,

час грозных площадей с счастливыми глазами…

Я обведу еще глазами площадь всей,

всей этой площади с её знамен лесами.

 

                                                    (11.2.1937 г.)

 

Не колонны “винтиков”, механически марширующих по воле диктатора, видит он во время парада на Красной площади, но “бесчисленных друзей”, участвующих в жизни более значительной, нежели жизнь Акрополя, Агоры, античного хора.

И, конечно же, вершиной этих поисков “укрупнения” жизни у Мандель­штама явились стихи, прямо и открыто обращенные уже не к “кремлевскому душегубу и мужикоборцу” , не к казнелюбивому “осетину” , но к вождю, достойному того, чтобы о нем говорили губы Гомера, Софокла или Эсхила.

*   *   *

Ахиллесовой пятой всех профессиональных мандельштамоведов был и остается мистический страх перед тем фактом, что поэт был предельно искренен во всех своих стихах о советской эпохе, об укрупняющемся времени, о Сталине.