Выбрать главу

 

Где связанный и пригвождённый стон,

где Прометей — скалы подспорье и пособье?

А коршун где — и желтоглазый гон

Его когтей, летящих исподлобья?

 

Тому не быть: трагедий не вернуть,

Но эти наступающие губы —

Но эти губы вводят прямо в суть

Эсхила-грузчика, Софокла-лесоруба.

 

Мандельштам жаждет глотнуть воздуха трагедии, чтобы приобщиться к её древним тайнам, и призывает к себе на помощь тени её отцов Эсхила и Софокла, дерзко пророчествуя о том, что сегодняшние её творцы и герои могут быть грузчиками или лесорубами… Да, он угадал направление поиска, но не успел выразить в творчестве эпическую, свободную от своевольных лирических излияний, чистую суть трагедии. За него это сделал другой поэт — в буквальном смысле Софокл-лесоруб советской эпохи, работавший не где-нибудь, а на таежном лесоповале:

 

За высокий сугроб закатилась звезда,

Блещет месяц — глазам невтерпёж.

Кедр, владыка лесов, под наростами льда

На бриллиантовый замок похож.

 

Посреди кристаллически-белых громад

На седом телеграфном столбе,

Оседлав изоляторы, совы сидят,

И в лицо они смотрят тебе.

 

Запахнув на груди исполинский тулуп,

Ты стоишь над землянкой звена.

Крепко спит в тишине молодой лесоруб.

Лишь тебе одному не до сна.

 

Обнимая огромный канадский топор,

Ты стоишь, неподвижен и хмур.

Пред тобой голубую пустыню простёр

Замурованный льдами Амур.

 

И далёко внизу полыхает пожар,

Рассыпая огонь по реке,

Это печи свои отворил сталевар

В Комсомольске, твоем городке.

 

Это он подмигнул в ледяную тайгу.

Это он побратался с тобой,

Чтобы ты не заснул на своем берегу,

Не замерз, околдован тайгой.

 

Так растет человеческой дружбы зерно.

Так в январской морозной пыли

Два могучие сердца, сливаясь в одно,

Пламенеют над краем земли.

 

(Слова-то все какие эпические: “огромный”, “исполинский”, “могучие”!)

Судьба привела Заболоцкого туда, куда Мандельштам направил свое “моление о чаше”: “в ночь”, где, правда, течет не “Енисей” , но “Амур” и где “до звезды” достает не “сосна” , а “кедр” ; где над тайгой сияют не “голубые песцы” — а “за высокий сугроб закатилась звезда” , но зато есть — льды Амура, лежащие перед глазами “голубой пустыней”. Все эти совпадения и переклички слов и образов наводят на мысль, что Заболоцкий знал стихо­творение Мандельштама и в известной степени обратился к знакомому сюжету, чтобы изложить его по-своему…

Героика повседневного и естественного самопожертвования досталась в удел Заболоцкому и стала сердцевиной его дальнейшего творчества. Сразу же после освобождения из ссылки он пишет стихотворение “Журавли”, в котором еще раз воплощает своё понимание трагедии и философию героизма.

Да, “черное зияющее дуло” , словно символ безымянного, безликого, сле­пого рока, посылает в сердце вожака журавлиной стаи “луч огня” , да, это — высокая трагедия, но не только потому, что “частица дивного величья с высоты обрушилась на нас” , но еще и потому, что горе утраты преодолевается в очистительном катарсисе, в причастии к бессмертию “стаи”, “племени”, “народа”.

 

Два крыла, как два громких горя,

обняли холодную волну,

и рыданью горестному вторя,

журавли рванулись в вышину.

 

Только там, где движутся светила,

в искупленье собственного зла

им природа снова возвратила

то, что смерть с собою унесла:

 

Гордый дух, высокое стремленье,

Волю непреклонную к борьбе —

Всё, что от былого поколенья

переходит, молодость, к тебе.

 

У Заболоцкого его личная трагедия-победа — одновременно трагедия-победа артельная, коллективная или даже общенародная: “Срываясь с круч, мы двигались вперед”, “ мы отворяли заступами горы”, “И мы стояли на краю дороги”. У него кроме двух сил — тиранической эпохи и его собственных — есть третья: античный хор, рок, судьба. Два старика замерзают “где-то в поле возле Магадана”. Но несмотря на все жестокие обстоятельства лагерного быта, естественные и главные у Солженицына или Шаламова ( “околоток”, “наряды в город за мукой”, “воровская шайка”, “бандитские глотки” и т. д.), их смерть не бытовое явление, не лагерная обыденность, а величественная трагедия (подобная гибели вожака журавлиной стаи), последний акт которой завершается в таком театре и с такими “зрителями”, что не снились никаким Софоклам и Эсхилам — чего уж говорить о наших лагерных бытописцах! На героев стихотворения взирают северные светила, сполохи полярного сиянья освещают необозримую сцену, вьюга отпевает последние мгновенья их жизни: