Выбрать главу

В том же докладе к 60-летию СССР, где он назвал дореволюционную Россию “тюрьмой народов”, Андропов ратовал за “слияние наций” в одну “советскую нацию”, прекрасно, конечно, зная, что есть одна нация, заинтересованная в “слиянии наций” и которая сама никогда ни с кем не сольется, — это народ по имени “И.”

Оголились при Горбачеве, сбросив с себя показные идеологические покровы, и другие бывшие генсековские консультанты. (Экс-шеф ЦРУ Гейтс пишет в своих воспоминаниях: “ЦРУ с энтузиазмом отнеслось к Горбачеву с момента его появления в начале 1983 года как протеже Андропова”. Кстати, с приходом Андропова к власти вернулся из Канады в Москву оголтелый русофоб А. Яковлев, ставший его ближайшим советником, а при Горбачеве — “главным архитектором перестройки”.) На VII пленуме правления Союза писателей РСФСР в своем выступлении (“Литературная Россия”, 30 марта 1990 г.) я говорил о некоем теоретике, который идеологически обосновал “перестройку”, горбачевское “новое мышление” как продолжение и развитие идущей от Эйнштейна “прогрессивной” идеи глобализма, мирового сообщества, управляемого мировым правительством. Теоретик этот — Г. Шахназаров, все из того же круга бывших генсековских консультантов. Приводил я тогда и его же слова: “Ждут своей очереди книги Максима Ковалевского и других корифеев отечественной политической науки”, — добавляя к этим словам свой комментарий: “Известно, что М. Ковалевский был не только “корифеем политической науки” с мощной ориентировкой на политические порядки Европы, но и корифеем масонства, организатором в России в начале двадцатого века масонских лож”.

Жуткая тень не просто КГБ (где работали разные люди и где, конечно же, были скрытно сочувствующие русским патриотам), а самого Андропова нависла над моей бедовой головой. Предстояло ждать своей участи. Незадолго до этого подвергся допросу в КГБ историк С. Н. Семанов за хранение купленных им номеров машинописного русского периодического журнала “Вече”, который редактировал В. Н. Осипов. Тогда же С. Семанов был снят с поста главного редактора журнала “Человек и закон”. Как стало известно впоследствии, этому предшествовала секретная записка Андропова в Политбюро, в которой речь шла и о Семанове как “русском и антисоветском элементе”. И вот теперь мы оба, знавшие друг друга со второй половины 60-х годов, давние “молодо­гвардейцы”, оказались в схожем положении. Мы встретились с ним около его дома, на Большой Дорогомиловской улице, рядом с Киевским вокзалом. Долго петляли, как зайцы, по переулкам и дворам, по привокзальной площади, остерегаясь быть услышанными даже и там, хотя чего вроде бы таиться и скрывать — как “русисты” мы были все на виду в своих писаниях. По крайней мере, так я мог сказать о себе, когда писал, стараясь уйти в “русский дух”, в чем виделось мне наиболее действенное противостояние разлагателям России. Сколько я ни общался до этого с Сергеем Николаевичем, все казалось теперь празднословным в наших прежних отношениях, и только сейчас что-то новое холодком общей опасности коснулось нас обоих. Оба мы, видимо, смахивали в чем-то на окруженцев, и командиром моим был в этих знакомых ему местах Семанов, уверенный, что за ним следят и надо заметать следы.

Между тем пущенная в ход по приказанию генсека идеологическая машина набирала обороты. Заведующие отделами ЦК КПСС — агитации и пропаганды Б. Стукалин, культуры — В. Шауро — послали докладную записку в Секретариат ЦК партии с осуждением моей статьи. И того, и другого я никогда не видел в лицо, и позднее мог составить представление о них, встретившись с ними.

Набросились на меня борзописцы, первыми — П. Николаев, Ю. Суровцев, В. Оскоцкий — давние мои “попечители”. Сегодняшнему читателю эти фамилии ничего не говорят, но тогда это была одиозно известная (во всяком случае, в литературных кругах) свора отпетых русофобов — достойных папашек нынешних “демократических” телекиллеров. “Освобождение... от чего?” — многозначительно назвал П. Николаев свою статью, опубликованную в “Литературной газете” 3 января 1983 года. У меня в статье сказано: “Не решившийся до сих пор говорить об этом, только дававший иногда выход сдавленному в памяти тридцать третьему году — упоминанием о нем, автор набрался, наконец, решимости освободиться от того, что десятилетиями точило душу, и выложить все так, как это было”. Вроде бы ясно, о каком освобождении идет речь, но моему обличителю требуется политическая улика, и вот он “расшифровывает” заголовок статьи как освобождение от всех социалистических основ, как неприятие коллективизации, индустриализации, марксистско-ленинской идеологии, классовой борьбы, “завоеваний советской литературы” и т. д.

Вслед за Николаевым лягнули меня В. Оскоцкий в газете “Литературная Россия” от 21 января 1983 года, Ю. Суровцев в “Правде” от 13 февраля 1983 года. Как Николаев партвластью был наделен некоей функцией идеологического надзора над литературой, правом “вершить суд” над неугодными писателями, так Суровцев являлся недреманным оком по части разоблачения фабрикуемой им же самим “опасности русского шовинизма”. В должности секретаря Союза писателей СССР он “курировал национальные литературы”, разъезжал по республикам страны, по рашидовым-шеварднадзам-алиевым, раздуваясь как клоп на паразитировании казенно-интернационалистской “дружбы народов”. И всюду, куда ни приезжал, сеял русофобию, ненависть к “захватнической, колониальной политике царской России”, дразнил “опасностью русского шовинизма”, науськивал местных националистов на русских людей. Ему были открыты двери всех партийных изданий, где он свободно мог навесить на нежелательное лицо любой ярлык. Ныне ставший “демократом”, этот тип уже без прежних партийно-классовых масок в открытую называет своего главного врага, объявив в печати, что он пишет книгу “Конец русской идеи”. Не рано ли торжествуешь, сионов сын?

У страха глаза велики! Вспомнилась мне Лубянка, где я был осенью 1966 года по делу моего литинститутского “семинариста” Георгия Белякова...

Первое, о чем я подумал в наступившем для меня безвременье, — это устранение возможных улик. Собственно, никаких улик и не было, но мало ли что... В свое время Илья Глазунов дал мне изданную за рубежом книгу Солженицына “Ленин в Цюрихе” с портретом на обложке вождя в каком-то склеротическом облике и зловеще кровавом свете. Видя мое колебание (брать — не брать), он уличил меня в непонимании, что на эту книгу найдется масса охотников, готовых платить за нее большие деньги, а я даром не беру из-за трусости советского человека... И тут же, то ли в шутку, то ли всерьез предупредил, как бы отталкиваясь от меня жестом поднятых перед собою рук, что если я выдам его, то он объявит, что этого советского человека он не знает, видит в первый раз. (До этого я не раз был в его мастерской.) Для Ильи Сергеевича суть была, видимо, не в Солженицыне, а в самом Ленине, которого он недолюбливал, именуя “картавым”. Впоследствии я лучше узнал Илью Глазунова, читая лекции в созданной им Академии живописи и ваяния, и оценил по-настоящему этого феноменального во многих отношениях художника и человека, его поистине великие заслуги в выращивании молодых русских художников-реалистов. Что же касается врученной мне книги, то в ней было  больше путающего себя с Лениным Солженицына, чем Ленина (недаром Александр Исаевич, как мне передавала по телефону первая его жена Наталья Решетовская, считал, что он похож на Владимира Ильича и потому так охотно пишет о нем). Читать я ее никому не давал, и вот пришел черед аутодафе для нее. Жил я тогда в “хрущевке”, на Бескудниковском бульваре, в крохотной однокомнатной квартирке, заваленной книгами, и, с трудом разыскав ту злополучную, приступили вместе с дочерью Мариной к сожжению ее в туалете. До чего же долго, чадно тлели клочки разорванных страниц, особенно куски лакированной, с багровыми отсветами обложки.