Выбрать главу

Помню, как на одном из последних съездов советских писателей в число делегатов не включили Николая Тряпкина, не тот оказался уровень значимости у талантливейшего национального поэта. Если зачитать сейчас список тех делега­тов, кого предпочли Тряпкину, можно от смеха упасть со стула, никто таких писателей и тогда-то не знал. В знак протеста Юрий Кузнецов, попавший в этот делегатский список, отказался от своего участия на съезде в пользу Николая Тряпкина. В результате на съезд не попали ни тот, ни другой... И вот этот гонимый властями Николай Тряпкин, так же как аполитичнейшая Татьяна Глушкова, так же как тонкий лирик Борис Примеров, в трагические для страны девяностые годы становятся певцами погибающего советского строя. Или ненависть к буржуазности перевесила неприятие номенклатурного чиновничества, или прорывалось извечное чувство противоречия, несогласия с официальной установкой, или господствовала в их стихах все та же извечная русская жалость к павшим, к поверженным, но красно-коричневыми в литературе стали в основном поэты и писатели, далекие от официозной советской литературы. Когда-то, на заре красной эры Николай Клюев писал:

o:p   /o:p

Есть в Ленине керженский дух,

Игуменский окрик в декретах.

Как будто истоки разрух

Он ищет в поморских ответах.

o:p   /o:p

Спустя семьдесят с лишним лет, уже при закате советской Атлантиды, Николай Тряпкин продолжает бунтарское дело своего любимого предшественника:

o:p   /o:p

За великий Советский Союз!

За святейшее братство людское!

О Господь! Всеблагой Иисус!

Воскреси наше счастье земное.

О Господь! Наклонись надо мной.

Задичали мы в прорве кромешной.

Окропи Ты нас вербной водой,

Осени голосистой скворешней.

Не держи Ты всевышнего зла

За срамные мои вавилоны, —

Что срывал я Твои купола,

Что кромсал я святые иконы!

Огради! Упаси! Защити!

Подними из кровавых узилищ!

Что за гной в моей старой кости,

Что за смрад от бесовских блудилищ!

О Господь! Всеблагой Иисус!

Воскреси мое счастье земное.

Подними Ты мой красный Союз

До Креста Своего аналоя.

o:p   /o:p

Нет, выкидывать из поэзии Николая Тряпкина мощные трагичнейшие красные стихи 1994 года, написанные уже после полнейшего крушения некогда могучей державы, уже после октябрьского расстрела 1993 года, у меня лично не поднимется рука просто из любви к его таланту. Знаю, что кое-кто из именитых патриотов постарается не допустить целый красный цикл, десятки блестящих поэтических шедевров, в его будущие книги, тем более и родственники препятствовать этому урезанию не будут. Но писались-то с болью в сердце эти строки не именитыми патриотами и не осторожными родственниками, писал их истинный русский национальный поэт Николай Тряпкин. И что-то глубинное перенесло его из сказов и мистических преданий, из пацифизма и любовного пантеизма в кровавую барррикадную красно-коричневую схватку. И это была его высшая отверженность. В те годы он был частью нашего “Дня”, был нашим сотрудником в народе. Был нашим баррикадным поэтом. И он гордился таким званием. Гордился совместной борьбой. Он писал в “Послании другу”, посвященном Александру Проханову:

o:p   /o:p

Не спят в руках веревки и ремень,

А ноги жмут на доски громовые.

Гудит в набат твой бесподобный “День”,

И я твержу: “Жива еще Россия!”

o:p   /o:p

И я смею только гордиться, что все его последнее десятилетие жизни и творчества постоянно встречался с ним и дома, и в редакции газеты, и на наших вечерах, и в его бродяжничестве у знакомых, и после его тяжелейшего инсульта, когда он вернулся уже смиренный к себе домой — умирать. Я был с женой и двумя поэтами — Валерой Исаевым и Славой Ложко из Крыма — у него в день восьмидесятилетия. Больше никого из писателей не пустили, да и мы попали только потому, что привезли из газеты к юбилею солидную сумму денег. Он лежал в кровати чистенький и смиренный. Добродушный и домашний, но душа его оставалась все такой же бунтарски отверженной: “Права человека, права человека./ Гнуснейшая песня двадцатого века”.

Я познакомился с Николаем Ивановичем Тряпкиным еще в студенческие годы. В знаменитом в литературной среде тех лет общежитии Литературного института. Помню, я был там с компанией левых авангардных поэтов и критиков, пили, гуляли и вдруг услышали где-то в соседней комнате завораживающее пение каких-то неведомых нам и непривычных для нашего уха стихов. Заглянули. Там жил мой однокурсник, талантливый поэт Игорь Крохин из Мценска, ныне покойный. И у него в гостях сидел на кровати и напевно читал свои стихи про возвращение Стеньки Разина и “Летела гагара”, про забытые песни старины и стихи о Гришке Отрепьеве, о пролетариях всех стран и, конечно же, знаменитые “Увы, брат, Черчилль Уинстон” тоже слегка хмельной Николай Тряпкин. Надо сказать, что и Юра Минералов, и Адам Адашинский, и другие левые поэты из нашей компании оценили и качество стихов, и мастерство их исполнения. К себе в комнату мы так до утра и не вернулись. Это была хмельная ночь вольной хмельной поэзии Николая Тряпкина. Меня еще тогда поразило иное, чисто народное, а может, староверческое сострадательное отношение к Гришке Отрепьеву. И была в нем какая-то гордость за Отрепьева, мол, вот, наш, из самых низов народа, а в цари выбился, прямо как в русской сказке. Такое отношение, кстати, и к другому Григорию — Распутину.

o:p   /o:p

Для меня ты, брат, совсем не книга,

И тебя я вспомнил неспроста,

Рыжий плут, заносчивый расстрига

И в царях — святая простота.

Мы с тобой — одна посконь-рубаха.

Расскажи вот так, без дураков:

Сколько весит шапка Мономаха

И во сколько сечен ты кнутов?..

o:p   /o:p

Заметьте, как Николай Тряпкин выражает и мимоходом свое народное отношение к царской челяди:

o:p   /o:p

А тебя вот псивые бояре

Изрубили прямо на куски.

o:p   /o:p

Это народное, совсем иное, чем официальное царских ли, советских ли времен, отношение ко многим событиям и ко многим историческим личностям прорывалось и в фольклоре, в лубках, в представлениях скоморохов. У Тряпкина оно воспринималось тоже не как его личное, а как нечто природное, нечто выкрикнутое из народного сердца. Может быть, поэтому в шестидесятые-семидесятые годы его самые озорные и разбойные стихи не подвергались официальному осуждению, как, скажем, стихи о Курбском Олега Чухонцева. Ибо в тех — чухонцевских — виделось нечто личностное, индивидуально-протестное. А в тряпкинских слишком сильны и слышны были народные верования, избяной язык. Их чужеродность чиновному миру обходили молча, как бы не замечая. Только так можно было в самые застойные годы с голосом юродивого распевать строчки о Савелии Пижемском, что “затянет псалом о местах пересыльных, / О решетках пяти лагерей...” В стихотворении о Савелии Пижемском сошлось все — и самолеты, летящие в таежные прели, и “устав” староверческий, очень грозный, сотворенный самим Аввакумом, и сам мощный диковатый старик, зарубивший староверку жену за измену, перенесший гнев свой и на староверов, и на депутатов, и на весь народ, не боящийся и самого Христа... Этим и сильна поэзия Тряпкина. Что в ней отражается все, что есть в народе: и смирение, и богохульство, и святость, и дикость, и терпение, и бунтарство.