Вчитываясь в эти строки комментариев к цветаевскому творчеству, как ни спросить, хоть и спросить не с кого: а что же тогда значат строфы поэта, которого посмертно лишили и чувства патриотизма, и любви к своему народу, оставив взамен пресловутый романтизм, который и так довольно смущал эту “младенческую душу”. Но вот интонация самой Цветаевой — уже без голоса, без тембровой окраски, — интонация освобожденных чувств:
Гришка-Вор тебя не ополячил,
Петр-Царь тебя не онемечил.
— Что же делаешь, голубка? — Плачу.
— Где же спесь твоя, Москва? — Далече.
— Голубочки где твои? — Нет корму.
— Кто унес его? — Да ворон черный.
— Где кресты твои святые? — Сбиты.
— Где сыны твои, Москва? — Убиты.
В диалоге с одушевленной русской столицей, вошедшем в сборник стихотворений “Лебединый стан”, поэт предстает не только историком, но и страдальцем за Святую Русь, не сумевшим остаться в стороне, увидевшим в страшной смуте 1917-го попрание отечественных святынь, разрушение православной государственности.
И тем не менее некоторые современники откровенно не замечали прозорливости цветаевского плача, считая, что написанию 59 стихов “Лебединого стана” послужил тот факт, что в рядах Добровольческой Русской армии сражался супруг Цветаевой Сергей Яковлевич Эфрон, чей образ она опоэтизировала и воспела.
Бог и им судия! Да только почему-то не посмела воспеть Цветаева деяния своего супруга в 30-е годы, когда его так влекло “евразийское” поприще, окутанное неким таинственным ореолом служения... В то же время М. Слоним — человек безусловно мудрый, “литературный”, знающий вкус хорошего слова, не особенно торопился замечать истинную цветаевскую природу.
“Любопытно, — будто бы наслаждаясь сделанным открытием, пишет он, — что в произведениях М. И. (Марины Ивановны. — Л. С. ) нет никакой религиозной настроенности. Эта внучка деревенского священника была равнодушна и к церковности, и к обрядам, теологические проблемы и суждения о Боге ее не интересовали...” Читал ли он ее произведения? В ответ на этот пассаж так и подмывает спросить у всех, кто думает так же: какой должна быть религиозная настроенность, чтобы почувствовать ее в поэзии Цветаевой, — поэзии, утверждающей водительство и сподвижничество Духа и жизнь — “Как Бог повелел и друзья не велят”.
А ее уважительное и вдохновенное отношение к французскому мыслителю XVII в. Блезу Паскалю и те немногие письма, что писала она своему знакомому русскому философу и писателю Льву Шестову, противопоставившему философскому разуму Божественное откровение? Эти два имени, объединенные теологическими (!) изысканиями, поистине привлекали ее пытливый, недремлющий ум. Не две ли ипостаси Святой Троицы — Сына и Святого Духа подразумевает она, используя эти христианские образы в размышлениях над грядущей судьбой ребенка-отрока Цесаревича, — возможно, Помазанника Божия через церковное таинство, которого Цветаева, конечно, не приравнивая, все же сравнивает с Голубем (именно в этом образе обозначает Себя Святой Дух в Евангельском Слове) и Сыном — Иисусом Христом, через смерть Свою на Кресте, смерть победившего:
За Отрока — за Голубя — за Сына,
За царевича младого Алексия
Помолись, церковная Россия!
Кто, как ни она, знала, что лишь эта Россия — церковная и крестьянская способна молить перед Престолом Божиим и за Царственного мальчика, чья смерть скоро станет искупительной жертвой за русский согрешающий народ, и за Царственного его отца — Николая Романова.
Не она ли, Цветаева, памятуя о страннической и смиряющейся Руси праведников, обращается к Государю Императору, уже отрекшемуся от земного престола: “Царь! Не люди — Вас Бог взыскал”, а затем примирительно и утешающе:
Царь! — Потомки
И предки — сон.
Есть — котомка,
Коль отнят — трон.
Уже тогда, в третий день Пасхи 1917 года, Цветаева просит молитв за “царскосельского ягненка” Алексея, сравнивая его с другим — тоже царским сыном, “голубем углицким” Димитрием, убиенным в годы другой русской смуты. Она всегда глубоко чувствовала перекличку веков, поэтому довольно быстро сообразила, что есть “революция” и объявленные ею “свобода и равенство”.
Из строгого, стройного храма
Ты вышла на визг площадей...
Свобода! — Прекрасная Дама
Маркизов и русских князей.
Свершается страшная спевка, —
Обедня еще впереди!
Свобода! — Гулящая девка
На шалой солдатской груди!
При чтении “Лебединого стана” складывается такое впечатление, что перед нами дневник — поэтический, отмеченный ярким и сильным талантом, тем и опасный. Первые стихи обращены к С. Я. Эфрону, они, как эпиграф ко всему последующему, как благословение. Ты встал за Отчизну, и я буду с тобой до конца — именно такая мысль проходит благородно звучащим лейтмотивом через эту книгу русской трагедии. А далее — отклик на события: на убийство юнкеров в Нижнем Новгороде, на разгром обезумевшей солдатней винного склада (“Мир — наш!”), на запрет народу молиться в храмах Кремля. Везде — смута...