Конечно, нельзя избежать некоторых издержек – мусора будут все на пленку снимать, кого-то обязательно задержат, – но издержки ведь есть в любом деле: вот ведь хлеб режут – крошки остаются… А если учесть, что съемку проведут под кураторством Ващанова – и вовсе не такие уж проблемы возникнут, чтобы о них всерьез беспокоиться… Антибиотик решил выступить главным организатором-распорядителем похорон Барона. По мнению Виктора Палыча, это должно было, помимо всего прочего, еще и спроецировать на него авторитет усопшего. Тех, кто знал истину об отношениях между Михеевым и Антибиотиком, почти уже не осталось на белом свете…
Отпевание Барона проходило в Преображенском соборе. Юрий Александрович покоился в гробу красного дерева с вычурной резьбой и позолотой.
Напомаженный и обряженный в дорогой черный костюм, он совершенно не был похож на себя живого… На прощание с Бароном съехались воры из многих регионов России, а те, кто не смог прибыть лично, прислали венки с трогательными надписями на скорбных лентах. Из собора гроб, сопровождаемый кавалькадой иномарок, повезли на Южное кладбище. Юрий Александрович был настоящим вором – ни одного родственника у гроба, только кореша-бродяги да свита Антибиотика. И все в белоснежных сорочках и темных костюмах.
Сам Виктор Палыч был собран и строг, на похороны он приехал на скромной черной «Волге», которую, правда, сопровождали два «джипа-чероки» с охраной.
Перед тем как могильщики опустили роскошную домовину в холодную яму, Антибиотик встал в изголовье свежевырытой могилы и произнес прощальное слово, обращаясь к огромной толпе:
– Друзья! Братья! Сегодняшний день – день нашей скорби и траура! Мы прощаемся с человеком, который для многих был учителем и отцом, строгим, но справедливым. Больше его с нами нет, но он остался жить в наших сердцах, в нашей памяти… Конечно, найдутся за нашими спинами и такие, которые сейчас криво ухмыляются, радуются: мол, вот и еще один ушел… Но наша семья станет еще сплоченнее, еще тверже в помыслах и поступках, ведь именно сплоченность, как любил говорить безвременно покинувший нас Юрий Александрович, – это лучший ответ на все кривые ухмылки… В семье случается всякое – и ссоры, и даже обиды, но отец никогда не возжелает зла детям своим, ведь они его опора и продолжение его помыслов… У хорошего отца не бывает плохих детей… Спи спокойно, друг и отец, дело твое не будет попрано и опоганено, мы не забудем тебя, и где бы сейчас ни была наша братва – все как один пронесут в своих сердцах верность тебе и семье нашей… Земля тебе пухом.
Речь Виктора Палыча так тронула собравшихся, что один из молодых, видимо, слабо разбиравшийся в похоронных традициях, даже попытался зааплодировать, но его быстро одернули. В полной тишине Антибиотик наклонился к гробу и поцеловал покойника в желтый лоб. За ним потянулись прощаться и остальные.
Вскоре застучали молотки, потом заскрипели лопаты и забарабанили по лакированной крышке домовины тяжелые комья земли. Через несколько минут на кладбище вырос новый холмик, надежно отгородивший мертвого Барона от тех, кто пришел его хоронить…
Собравшиеся начали выпивать и закусывать прямо над могилой – благодаря стараниям Виктора Палыча, и водки, и еды было вдоволь, хватило и на всех загодя сбежавшихся нищих, ожидавших в сторонке до поры и немедленно бросившихся к могиле доедать и допивать всю оставшуюся после отъезда прощавшихся снедь. А потом ушли и нищие, кладбище опустело.
И тогда к свежему холмику подошел Андрей Обнорский, больше известный в журналистских кругах Питера под псевдонимом Серегин. Андрей наблюдал всю церемонию похорон, сидя за оградкой чьей-то могилы, расположенной в нескольких десятках метров от места последнего упокоения Барона. Журналист постоял молча перед новым надгробием, потом закурил сигарету, вынул из кармана зеленой натовской куртки свернутую газету и положил ее на холмик.
Было очень тихо, поэтому, когда за спиной Обнорского послышались чьи-то легкие шаги, он быстро обернулся. Мимо шла какая-то немолодая женщина в поношенном сером пальто и черном платке на голове. У могилы Юрия Александровича она чуть замедлила шаг. Столкнувшись глазами с Андреем, опустила голову и молча направилась к кладбищенским воротам. Серегин не сумел толком рассмотреть ее, отметил только выражение глубокой скорби на сухощавом лице. Но какое еще выражение лица может быть у человека на кладбище? Видимо, женщина приходила навестить кого-то из недавно умерших родственников или друзей…
Обнорский вздохнул, перекрестился и тоже пошел прочь. Выйдя за оградку кладбища, он зашагал к оставленной неподалеку машине – «Ниве» песочного цвета, которую называл вездеходом. Забравшись на водительское кресло, Андрей запустил мотор и, ожидая, пока он прогреется, глубоко задумался…
Обнорский не любил кладбища, они нагоняли на него тяжелые воспоминания – перед глазами вставали лица ушедших навсегда друзей и могила на Домодедовском кладбище в Москве. Когда он в последний раз навещал Илью?
Месяцев пять назад… Если не шесть… Работа отнимала все свободное время, да это и устраивало Андрея. Чем больше было срочных, не терпящих отлагательства дел, тем меньше мучила его память. Прошло уже почти полтора года с тех пор, как Обнорский вернулся из Ливии.
Возвращение было безрадостным, и Андрей тогда решил начать новую жизнь – сменить профессию, порвать с прошлым и попытаться забыть все, из-за чего закончилась его офицерская карьера… Хотя – разве так бывает, чтобы все забыть? Конечно, не бывает… Но память и боль можно глушить работой, если окунуться в нее с головой… Именно это и постарался сделать Андрей в июне 1991 года, когда пришел к главному редактору ленинградской «молодежки» с просьбой попробовать его в роли корреспондента. В газете к нему отнеслись довольно настороженно – слишком уж экзотичная у него была биография, к тому же рассказывать о своей прошлой работе Обнорский не любил, и новые коллеги за глаза прозвали его комитетчиком. Андрей к этому был готов, понимал, что к нему будут долго присматриваться, поэтому сжал зубы и начал пахать. Ему было очень трудно: он ничего не смыслил в журналистике, а учиться совершенно новому делу в двадцать восемь лет – это, конечно, не так сложно, как в пятьдесят, но и не так легко, как в двадцать…