Выбрать главу

- А Алену можно, - вкрадчиво спросил он.

- Здесь таких нет, - твердо ответил Серега, хотя сердце его екнуло.

Двоеглазов вдруг перешел на плаксивый тон:

- Отдай мне мою Аленку, она у тебя, я знаю.

Оглоедов бросил трубку. Надо было придумывать запасной вариант. По номеру Двоеглазов мог узнать адрес и заявиться к Паве. Куда деть Лену? Никто кроме Брюса на ум не приходил. Правда, Валера Брюс был слишком оригинальный человек. Но это уже отдельная история.

Мистический художник

С Валерой Брюсом Серега познакомился на одной тусовке в Переделкине. Серегин владимирский друг художник Витя Малышенков устраивал тогда свою выставку в доме-музее Корнея Чуковского. Правда, сама демонстрация полотен происходила не в доме дедушки Корнея, а в маленьком флигельке, расположенном совсем рядом. С Валерой они сошлись у одной картины, на которой вроде бы ничего интересного не было, так, несколько деревьев у маленького озерца, почти лужи. Но что-то, что не объяснить словами, притягивало к этому небольшому холсту. Они долго молча стояли рядом, потом одновременно посмотрели друг на друга, и Валера вдруг протянул Оглоедову руку. «Меня зовут Валерий Брюс, - сказал он. – Я художник». Глядя на Валеру, многие этого не подумали бы. Скорее решили бы, что это бомж из интеллигентов. В определенном смысле так оно и было. Брюс был человек планеты, то есть житель ее без определенного места жительства. Хотя родился он в Москве в немецкой интеллигентной семье. Его отец был художником, а мать писательницей. Петер Брюс, или на русский лад Петр, был художником от Бога. Валерий, сын его – Петра, а не Бога, был художником от головы. В голове его роились мистические видения. И это с одной стороны странно, а с другой - закономерно. Потому что по образованию он был геофизиком. И вроде бы учение о физических процессах, связанных с нашей планетой, не предполагает мистики. Но если всерьез задуматься о том, что происходит с Землей, то закономерно придешь к мысли о высших силах. Если недодумаешь или станет страшно, то остановишься на мысли о Боге, если передумаешь или страх совсем потеряешь, то придешь к мистике. Валерий страх потерял достаточно рано. Собственно, и думать самостоятельно он начал тоже рано, что не редкость в интеллигентных, да еще образованных семьях. Совсем маленьким он, конечно, хотел, как папа, быть художником. Но уже в подростковом переходном периоде, насмотревшись мыканий непризнанного отца-художника, он решил искать другой судьбы. Это не было предательством по отношению к отцу, Валера помогал ему чем мог: натягивал холсты на подрамники, покупал и растирал краски, готовил кисточки, не говоря уж о переносках и перевозках картин и этюдника на редкие выставки в каком-нибудь научно-исследовательском институте или, что нравилось и ему, и отцу даже больше, на природу. На пленэр, как сказала бы Рита Пояркова, скульптор-монументалист. Оглоедов как-то попытался Валеру и Риту свести, но из этого ничего не получилось. То ли сказался их различный подход к целям искусства, то ли к методу их воплощения, а то ли просто потому, что воспитанная на классических принципах Рита жила прямо на Арбате, пусть и в коммуналке, а Валера был безродный космополит, снимающий для проживания за смешную плату маленькую мастерскую МОСХа у кого-то из собратьев-художников. Как бы там ни было, они остались в пределах вежливой терпимости по отношению друг к другу. Снятая Валерой мастерская располагалась на чердачном уровне старой панельной многоэтажки, находящейся недалеко от МКАДа. По сути это тоже была коммуналка. Из общего коридора три двери вели в отдельные комнаты, ставшие по воле московского общества свободных художников мастерскими. Четвертая дверь вела в замызганный туалет с вечно журчащим унитазом, а пятый дверной проем без признаков двери вел на кухню. Но так как у Валеры никто в сопредельных мастерских не появлялся месяцами, то он почел это пространство своим и произвел там некоторые перестроения. Так, где стол был яств, там… теперь стояла ванна. Причем взбираться в нее надо было с табурета или со специальной приступочки. Почему-то конструктивно получалось присобачить ванну только на метровой высоте. Зато кран, предназначенный для кухонной посудной раковины, теперь исправно лил воду на мельницу гигиены свободных художников. Свободным художником Валерий Брюс стал в эмиграции. А вернувшись в разваливающийся Союз, снял вот это помещение, служившее ему и мастерской, и спальней, и кухней, и залом для приема гостей. Именно здесь он и принимал в памятный для Оглоедова вечер после встречи с читателями в Доме дружбы народов в числе прочих Серегу с Леной Мизиновой. Потому они считали его в какой-то мере своим крестным отцом. Во всяком случае Лена, которой интеллигентно рубящий правду-матку в любые глаза художник Брюс годился действительно в отцы. И она всегда была рада его видеть. Это-то и напрягало Оглоедова. И не только это. Жить втроем с Павой тоже оказалось непросто. Конечно, у Сереги с Леной была «своя» отдельная, а не проходная комната, но сознание, что они тут временно, как ни крути, что они не хозяева и лучше без спроса ничего не трогать, скоро стало мешать Оглоедову наслаждаться, можно сказать, медовой порой их с Леной жизни. Красавчик мог, постучав поздним вечером, открыть незапирающуюся дверь и, сказав в сторону натягивающей до подбородка одеяло голой парочки: «Я без очков, я ничего не вижу», - пройти к шифоньеру, стоящему у них в изножии, и доставать какое-нибудь постельное белье. Но тезка Оглоедова ни в чем не урезал их прав и не ставил никаких условий проживания. Правда, однажды он сказал в отсутствии Лены Сереге, чтобы он как-то намекнул ей, чтобы она не брала брить подмышки его, Павы, бритву. Оглоедов вечером в постели спросил Мизинову как бы невзначай и в шутку, чем это она бреет свои подмышки. Лена, насупившись, ответила вопросом: «С чего это ты заинтересовался моими подмышками?» Растерявшийся от предчувствия ссоры Оглоедов честно признался о просьбе Павы поговорить с ней и серьезно спросил: «Ты брала его бритву?» «Нужна мне его бритва!» - фыркнула Лена и отвернулась от Сереги на другой бок. Так они и спали спина к спине, вернее, не спали, а делали вид, пока действительно не уснули. А утром Оглоедов совершил глупость. Он вновь спросил у проснувшейся Лены, не брала ли она брить подмышки лезвие Красавчика. Почему-то ответ на этот вопрос стал для него принципиально важен. И Лена с вдруг ставшими беспомощными глазами тихо ответила: «Нет, не брала. Ты веришь ему, а мне не веришь?» Оглоедов промолчал. В нем все-таки шевелилось подозрение, что бритву она брала, а соврать себе, чтобы успокоить ее, он не смог. Лена тихо собралась и ушла на работу, которую она вскоре после их побега нашла в Москве. И вечером не вернулась. Оглоедов бросился звонить Рите, но та ответила, что Мизиновой у нее нет. Тогда он вспомнил о двоюродной сестре Лены, у которой они однажды были в гостях, и стал набирать ее номер. Сестру тоже звали Леной, и была она непробиваемо спокойна во всех ситуациях, хныкал ли ее маленький сынишка или муж не ночевал дома. «Да, она у нас, - ответила Лена номер два и крикнула, - Ленка, возьми трубку, твой звонит». И через секунду Оглоедов услышал тихое: «Да». У него сжалось сердце, и он быстро сказал: «Я сейчас приеду за тобой». И после небольшой паузы Лена просто ответила: «Приезжай». В ту ночь, половина которой ушла на разъезды, они практически не спали, они не выясняли отношений, просто Серега набросился на Лену, как будто это была их последняя ночь любви и она отвечала ему такими же страстными поцелуями и объятьями, перемежавшимися счастливыми слезами. Вопрос о бритве больше не поднимался. Они снова зажили дружно и весело. Лена готовила на троих и стригла двух Сергеев по очереди. Была у нее склонность к парикмахерскому искусству. Однажды после пострижки Оглоедова она взялась за голову Павы. В летнюю жару на ней была только Серегина футболка, и, когда она тянулась к какому-нибудь вихру Красавчика, задиравшаяся майка открывала ее черные трусики. Оглоедов сидел рядом и с трудом подавлял в