Вечер, когда она впервые вошла в наш зал. Просто открыла дверь — уверенно, вызывающе, будто пространство принадлежало ей по праву. Хотя, по факту, так и было. Ни смущения, ни воспитанного «можно?».
Свет бил по ней так, что казалось — она соткана из воздуха. Тонкая, гибкая — среди наших широкоплечих туш, которым впору боксёрские мешки нюхать, а не женские силуэты.
Я тогда держал спарринг. На долю секунды отвлёкся — и этого хватило. Пропустил удар в челюсть такой силы, что кость отозвалась глухой вибрацией. Взбесило, конечно. До белого шума.
Но сильнее всего — то, как пацаны на неё смотрели. Долго. Раздевающе. С интересом, который я не собирался терпеть.
А прав ставить запреты не имел. Права проебались где-то в том последнем вечере — между покупкой конфет с гандонами и моим ором о том, чтобы держалась подальше.
С её уходом прояснил, конечно, мол:
— Мелкая мне почти родная. За такие взгляды бошки сниму.
Пацаны меня вроде поняли без повторов. Вот только… «Почти родная?» «Ты, бля, серьёзно, Мот? И трахнуть ты её хочешь чисто, по-родственному?».
С того вечера так и хожу в надетых на глаза шорах: ничего, кроме неё, не вижу.
На ужине, когда она только вернулась, следил за каждым её движением, как маньяк. Незаметно старался это делать, но внимательнее, чем за противником в финальном раунде. Считывал реакции: как дышит, как выгибает шею, когда отбрасывает волосы.
Уже позже, на диване, таскало изнутри от того, как она вздрагивает, когда моя ладонь случайно касается её спины. Как дёргается артерия у основания ключицы.
Тогда и понял — штормит двусторонне. Подстраиваемся друг под друга в ожидании, кто первым сорвётся. Она играла в холодность слишком топорно. Для неё такой формат флирта — на грани — в новинку. Ну и пусть. Охотно уступил. Я тоже умею играть. Гораздо лучше, чем она, если уж на то пошло.
Да и вообще, если бы не Ким, сидящий рядом, я бы сорвался без малейших сомнений. Слишком уж яркими казались её губы в свете экрана. Стоило чуть повернуть голову — и всё. Аларм. Пиздец как ломало от желания опрокинуть, подмять под себя её стройное тело и попробовать эту волчью ягоду на вкус.
Стоп… Не думать. Но ни хрена не выходит. Думал тогда, думаю сейчас. Каждую секунду. Навождение какое-то.
Она со мной постоянно. Когда раздираю глаза утром на тренировке, когда тягаю железо, стоя под горячей водой в душе — там хоть есть возможность спустить напряжение. Пока дрочу, вытаскиваю из памяти её силуэт и представляю в красках, как охуенно было бы поставить её перед собой у стенки, прогнуть в пояснице и войти без долгих прелюдий.
Хочу её вдоль и поперёк с того самого момента в зале ожидания. Никого не хочу. Только, блядь, свою Жвачку. Приворожила, что ли?
Она и правда волчья ягода. Ядовитая отрава. Уже две недели, засыпая, вижу, как она уходит из гостиной, покачивая бёдрами, обтянутыми чёрной тканью. Как поправляет эту ни хрена не скрывающую рыбацкую сетку, которую она надела вместо кофты.
Готов был выть, когда она ушла на второй этаж. Но едва покинула поле зрения — морок спал. Я снова стал более-менее вменяемым: холодным, выверенным, собранным.
«Чтоб я да сопли пускал, как умственно отсталый… Да не в жизнь».
Одно стало ясно на сотку: нужно держаться от неё подальше. В ней скрыта опасность, которая отключает все защитные системы одним прикосновением. И пока я не разберусь, как контролировать себя, близко к этой самке богомола не подойду.
Я прекрасно справлялся с поставленной задачей. Ровно до сегодня.
Пока не услышал, как Лёха с Ильёй обсуждают, что собираются «пройтись по стройным ножкам в пачках», — внутри сорвало последний стопор. Они не называли конкретно её имени. Даже не упоминали Бу напрямую — просто ржали, строили свои ебливые планы на «балеринок».
Перед глазами красные пятна заскакали. Я сам удивился, насколько свистанула фляга. Слова вылетели без фильтрации:
— Еду с вами.
— Зачем? — спросили они с долей скепсиса.
— Дело семейное. Поговорить надо… с мелкой.
Первая маза, посетившая мой воспалённый мозг. Неважно. Главное — быть там, где она.
Ну вот и дожили…
Я сам лично ищу встречи с Бубой.
Сам липну к Жвачке.
Глава 14. Матвей
Я вырос среди пропитанных потом матов, хруста суставов, ударов по лапам. Музыка у нас простая: тяжёлый рок, гранж, металл — звук, который отдаётся и вбивается в грудную клетку прямой линией, запуская внутри дополнительный мотор. Под этот ритм легче входить в клинч, легче держать темп, легче рвать мешок в череде подходов.
Разве что иногда, в редких случаях, из кабинета Константиныча просачивается сакс — старый, шершавый джаз, который он крутит на своих винилах, думая, что никто не слышит. Но даже этот джаз — часть нашего мира: чуть потёртая пластинка, пахнущая линолеумом, тайским бальзамом, старым потом и какой-то вечной вселенной зала.
Поэтому, продвигаясь сегодня по Большому театру, было чувство, что, шагнув внутрь, я пересёк границу между двумя реальностями. Не ринг — храм. Не рваные перчатки и тренажёры — золотая лепнина, бархатные кресла, тишина, плотная, как густой мёд. Два мира столкнулись во мне так резко, что я сбился с внутреннего курса: тяжёлый рок и классика, перчатки и пуанты.
Ассоциативно представился стейк прожарки медиум рейр — горячая кровь под корочкой — и воздушное безе, на которое дышать страшно. Один неосторожный выдох — и форма красивого пирожного рушится к чёртовой матери.
Или как парящая в небе птица — лёгкая, свободная — и чёрно-белый пингвин, который летать не умеет, но упрямо прёт вперёд, ломая устои одной только своей природой.
Наша с ней вселенная… Она — два противоположных полюса. Но с притяжением такой силы, что ломит между рёбер.
Мы с пацанами — такие, какие есть — в этом пафосном пространстве выглядели почти кощунственно. Чужеродно. Как будто грязными берцами по белому мрамору прошлись.
В гигантском пустом зале темно. Лишь слабое освещение около сцены. Не сразу выкупил, что и как устроено. Звуки приглушённые, глухое эхо летает по рядам, цепляется за спинки кресел, будто не знает, где ему осесть.
Мои ощущения были ни с чем не сравнимы — я подвисал, как старая операционная система, от всего происходящего. В то время как у развалившихся рядом парней явно не возникло проблем с синхронизацией. Едва приземлив задницы, они сходу начали обсуждать ноги, высоко подлетающие в воздух — громко, без намёка на стыд.
Да, на сцене женщины. Полуголые, гибкие, с красивыми лицами.
Но на мой вкус — почти все слишком худые. Будто их может сдуть одним мощным порывом ветра. Ощущение, что мы сидим в жюри на кастинге, и каждая так или иначе пытается себя пропихнуть вперёд. Но все их дешманские попытки тут же палятся. Слишком ненастоящие. Как пластиковое яблоко в корзинке на столе — чисто для вида.
Сцена тонула в событиях: беготня, худосочные попрыгуньи, реплики тренеров, кто-то ругается, кто-то тянет ноги, кто-то летит через разложенные баулы и сумки. И среди этих тел, движений, ритмов — она.
Закутанная так, будто здесь минус пятнадцать. В огромных штанах, похожих на те, что Константиныч зимой носит. В нежном, как она сама, розовом свитере, напоминающем сахарную вату. В каких-то бесформенных валенках, которые вообще не должны были смотреться нормально — но, блядь, смотрелись.
И этот её образ почему-то сработал на меня сильнее, чем десятки полуголых тел рядом. Казалось, ей холодно, и она нуждается в дополнительном тепле. Моментальный порыв — сгрести в охапку и держать, пока не согреется.
Сначала я даже усмехнулся абсурдности своих желаний. Но меня до чёрных мушек перед глазами накрыло желанием обладать, чтобы она была моей безраздельно.
Маленькая. В штанах, в которых половина наших мужиков бы утонула. Тонкая. Внутренне натянутая, как канаты по периметру ринга. Упрямая до оскомины. И — чертовски точно совпадающая с этим сценическим светом.