К финальным титрам я решаю закрепить эффект историей. Или легендой, или скорее притчей. Она должна прозвучать будто случайно, будто между делом, но для меня это — еще одна попытка подать сигнал SOS, не нарушая вето Савина.
Оторвав голову от его тёплой груди, я подтягиваю ноги к себе поближе. Обхватываю колени руками, превращаясь в маленький, напряженный комок, и наконец решаюсь.
— Ты знаешь историю Орфея и Эвридики? — тихо спрашиваю, опуская подбородок на согнутые колени и глядя в темноту перед собой.
Он качает головой, и я начинаю рассказывать. Голос звучит ровно, почти отстраненно, но внутри всё дрожит от напряжения. Я говорю про путь в самый ад. Про единственное условие для спасения — не оборачиваться. Что бы ты ни слышал за спиной, какие бы крики или сомнения тебя ни грызли — ты должен просто идти вперед и верить, что твоя женщина идет следом.
Я рассказываю про тот роковой взгляд, который в одну секунду превратил спасение в вечную разлуку. Орфей обернулся, потому что засомневался. И это стало концом.
— Иногда, — добавляю я, глядя в пустоту перед собой, — единственное, что может спасти, — это непоколебимая вера. Даже когда невыносимо страшно. Когда ничего не понятно, когда всё вокруг кажется иллюзорным…
«Иллюзорным» — как красиво, однако, можно замаскировать слово «брехня». Я смотрю в одну точку, отчаянно надеясь, что он поймет мой зашифрованный посыл: «Просто верь мне, Мо. Даже если увидишь меня в грязи, даже если решишь, что я предала нас — не оборачивайся. Дай мне довести эту сделку до конца, и мы выберемся».
Матвей ничего не отвечает. В комнате повисает тишина, и мне кажется, что он видит меня насквозь. Видит мой страх и эту вымученную притчу. А потом он просто молча притягивает меня к себе.
Не сопротивляясь, забираюсь к нему на колени, сразу утыкаясь лицом в изгиб его шеи, пахнущей цедрой. И тут меня прорывает. Слёзы льются сами, без разрешения. Это не истерика, это глухое отчаяние человека, который добровольно идет на плаху.
— Я люблю тебя, — выдыхаю я в его кожу, и эти слова обжигают горло. — Безумно. Ты — моя самая большая мечта, Мо. Прости меня.
Матвей обнимает меня крепче, почти до хруста в ребрах, гладит по волосам, собирая мои слёзы широкой ладонью.
— Тише, — шепчет он. — Не плачь. Мы всё вывезем.
И только потом, после длинной паузы, будто окончательно принимая на себя этот груз:
— Я тоже тебя люблю, Бу.
Теперь значение этих слов самое что ни на есть прямое. Впервые он говорит это вот так — в лоб. Его признание как клятва, как обещание того самого Орфея — не оборачиваться, что бы ни случилось. И именно поэтому мне становится невыносимо больно это слышать, ведь, теперь он безоружен перед моей ложью.
Господи, как же долго я ждала этих слов. Всю сознательную жизнь, представляла этот момент тысячи раз… Но не сейчас. Не тогда, когда все это звучит как прощальный подарок перед казнью.
Матвей никогда не бросался словами. Но произнести это вслух — значит окончательно закрепить наш союз перед лицом той бездны, в которую я собираюсь шагнуть.
Я чувствую, как нить между нами натягивается до предела. Я люблю его до судорог — и одновременно боюсь так, как будто уже теряю. Я верю, что смогу это пережить. Выполню то, что требует Савелий, выкуплю нашу свободу и вернусь к Матвею. Мне просто нужно, чтобы он выдержал этот путь со мной и не посмотрел назад слишком рано.
Но шестое чувство шепчет, что лед уже разошелся черной трещиной, и мы оба это слышим.
Глава 46. Матвей
Я давно понял одну простую вещь:
если у тебя в жизни всё слишком правильно — жди пиздеца.
У меня сейчас как раз так. Карьера прёт, форма — огонь, деньги лопатой гребу, и в доме — Мира. Моя Ниночка. Живая. Настоящая. Та самая, из-за которой я вдруг перестал жить одноразово и начал думать словами вроде «потом», «вместе», «надолго».
Вот только сейчас «наше» и «мы» существует, похоже, только для меня.
Она стоит у кофемашины и смотрит в никуда. Я кожей чувствую: где-то я проебался. В какой момент — хрен знает. Но то, что всё летит по пизде, ясно и без гадалок. Кофе давно готов. Машина щёлкнула и затихла, а Мира даже не шевелится — замерла, будто её выдернули из розетки.
Подхожу со спины вплотную, ощущая едва уловимое тепло, исходящее от её лопаток. Подаюсь к нему, уткнувшись носом в изгиб шеи, втягиваю любимый запах. Она пахнет домом. Чем-то нежным, цветочно-ягодным — от этого коктейля у меня в груди каждый раз всё переворачивается.
Медленно веду губами по коже за ушком, туда, где испуганно бьётся жилка. Хочу поймать её пульс. Почувствовать, что она здесь. Что она всё ещё моя.
Бу вздрагивает. Резко. Судорожно. Будто я к ней оголённый провод приложил, а не губами коснулся.
Она не расслабляется. Не откидывает голову мне на плечо, как делала всегда. Наоборот — каменеет.
Хреновый знак.
— Эй, — говорю максимально спокойно, хотя внутри уже подкипает. — Ты чего?
Опомнившись, она оживает слишком быстро. Хватает чашку, проливая кофе на блюдце и пальцы.
— Ничего. Просто задумалась.
Что задумалась — вижу. Вот только о чём? Клещами не могу вытянуть из неё правду уже второй день. Ещё и грёбаное чувство потери не отпускает. Будто что-то жизненно важное просеивается сквозь пальцы, а я даже кулаки сжать не могу.
Пока не давлю. Даю время самой решиться.
Молча ем подгорелый омлет. Готовит Бу отвратительно, но я не жалуюсь — есть в этом что-то до боли милое. Знаю, старается ради меня. Доедаю завтрак, наблюдая, как она сосредоточенно ковыряет ложкой пенку своего капучино.
— Слушай, — бросаю между делом. — У тебя через пять дней спектакля нет?
Буба моргает, прогружая вкинутую инфу со скоростью третьего «Пентиума».
— Что?
— Спрашиваю, нет ли у тебя выступлений в субботу вечером.
— А… — тянет медленно. — Нет. Точно нет.
— Отлично. Меня пригласили на благотворительный вечер. Будешь моим «плюс один»?
Перед глазами уже картинка: Бу в вечернем платье, которое я планирую с неё медленно стягивать позже.
— В «Мариотте», — подмигиваю. — Потом можем там остаться.
Она снова вздрагивает.
— Ты нормально себя чувствуешь? — щурюсь.
— Да. Просто… вчерашнее с Майей. И я, кажется, простыла — выбежала без куртки. Конечно, я хочу быть твоим «плюс один».
Голос ровный. Почти убедительный. Но глаза врут так отчаянно, что в груди начинает печь.
Мы обсуждаем детали и разъезжаемся: она — в Большой изображать грацию, я — в зал. Пора возвращать форму и выбивать из головы это тревожное дерьмо.
Только тренировка не идёт. В голове шумит. Это не привычная агрессия — хуже. Фоновая тревога. Сосущий вакуум. Напоминает писк в ушах после удара — когда ещё стоишь, но уже знаешь: сейчас упадёшь.
Ебливое предчувствие подтверждается новостью о том, что у Миры температура и она решила остаться дома, якобы чтобы меня не заражать.
А я, блин, не верю ей. Что бы ни происходило, она никогда не врала мне, а тут — её дефиле из палаты петушары… Какого хера попёрлась к нему — не вкурю никак. Её попытки втирать не прокатили. Додавливать не стал. Хз почему. На меня это не похоже. Наверное, самая логичная причина, как бы голо она ни звучала, — я испугался. Испугался, что не выгребу, если отпираться начнёт.
Вот и сейчас чувство такое, будто за идиота меня держит. Мне это не нравится. Совсем. Дома всё давит. Стены будто наваливаются.
«Бу🍓»
— Что делаешь?
— Скучаю, а ты?
— Чай с мамой пьём. Смотрим какие-то турецкие сопли.
Чувствую себя параноиком, но прошу:
— Запиши видео.
Через минуту приходит кружок.
Зависаю, всматриваясь в каждый пиксель. Красный нос, припухшие веки, в тонких пальцах — парующая кружка. На заднем плане мелькает телек и домашний халат тёти Насти.
Сердце сжимается так сильно, что становится тошно от собственной уязвимости. Сука. Моя. Маленькая, сонная, до боли домашняя. Хочется сорваться, приехать и просто зарыться лицом в её волосы, выдыхая всю эту душащую подозрительность.