По сторонам оглаженной тугой тропинки – недоеденный кабанами пудинг лесной подстилки. Он так порист и так славно пропечён, что голодные капли росы на кружевной салфетке, в спешке, обронённой пауком, понятны вполне.
Дятел – тот ещё кулинар, но по части обсыпки сладких пышных пирогов оврагов вафельной крошкой опилок, он большой мастер. И неутомим, хотя и разборчив. Сочно всё, вкусно. Согреваясь, вспенивается безотчётная, вольная радость, квасом к полудню.
Не срезанные букеты полян громко цветут и скромно вянут ароматно, горечью. Утолив голод перезимовавших шмелей и земляных пчёл, цветы перестают пахнуть совсем. Набравши смелости в тугие щёки ягод, качнув плотным белым бедром луковиц, обтянутых коричневым шёлком, они теряются враз. И, поникшие, не ведают, – как жить дальше, быть как?! И засыпают под нежную песнь овсянки. Куда соловью до неё! Нем он покуда.
Барабанная дробь веток дуба с небес. Предсмертный рык осины. Бесконечное нервное хождение туда-сюда и скрип половиц. Кружение древнего деревянного шара по бесконечному жёлобу: вниз, вниз, вниз… И ожидаемый грохот захлопнувшейся от ветра калитки. А в лес или леса… В ту жизнь, где и без нас – всегда доброе утро.
– А зяблик… зяблик-то что?
– Ничего, с ним всё хорошо. Прилетел вот, рад, что дома! Просится насовсем.
Отец
Сомнительно, что плен недобровольный
Был сладок так, чтоб были им довольны!
В пруду проснулась лягушка. Мы так обрадовались друг другу… Я пел ей дифирамбы, снимая пенку листьев с поверхности воды, а она слушала, улыбалась спросонья и шевелила розовой нижней губой.
Неосторожно подглядывая за нами, луна прятала своё лицо за вуалью ветвей. Даже вращаясь в высших сферах, среди звёзд, она понимала, что одинока. Рассуждая об этом, ворочалась на постели по ходу мерного мирного кружения земли, и потому находилась в постоянном поиске родных душ, схожих взглядов и мнений. Она не понимала, что единообразие ещё держится в пределах существования, лишь в силу своей приблизительности. Сотворённое «на глаз», для радости и любви, в пучине легкомыслия, легковерия и распущенности зреют до поры счастливые зёрна истины, но, чтобы постичь об этом, подчас не хватит и жизни. Даже такой, относительно небыстрой, как у неё.
Луна выжигала тени на земле, и от них, свиваясь в кудри тумана, шёл тёплый дымок. Потому становилось уютно и спокойно. Из глубин неосознанного детства доносился запах канифоли. Отец паял, складно насвистывая оперетту, а с усыпанного разноцветной галькой диодов берега стола, поверх лабиринта проводов, как памятник, лукаво глядел на меня Давид, точная его копия, в шутку вылепленная из воска.
Хлеб
Помню, как теперь. Иду по длинному пустому коридору школы, захожу в класс и в пыли под кафедрой нахожу засохший уголок хлеба. Понимаю его и иду к раковине, что тут же, справа от классной доски. Из латунного, почти игрушечного пузатого крана течёт вода, так легче держать доску в чистоте. Содержать ясным сердце… То – намного труднее. Размочив хлеб под струёй воды, я отдаю его птицам. Они не побрезгают, съедят.
Ожидание нового хлеба из печи, встреча с ним, это каждый раз, как рождение. Он горячий от пережитых мук. Его хочется баюкать, как младенца, вдыхать вкусный запах затылка. Улыбаться беспричинно, стеснённо и радостно всему. Когда, навстречу первой, удачно испечённой буханке вырвалось из уст совершенно невольно: "Хлеб – всему голова!", я был изумлён, не поверил, что не просто слышу эту, побитую молью, фразу, но произношу её, сам… и ощутил ту глубину, смысл, истину… и совершенно точно – отчего нельзя быть хлебу в пыли, в недобрых руках.
Мой хлеб не плесневеет. Буквально – этого не бывало никогда. Если оставить кусочек, нарочно позабыв о нём, он делается крепким, царапает пальцы, но ласкает душу. Сдавишь его над тарелкой рукой, и посыпятся мелкие вкусные, лёгкие, как снег, блестящие крошки. И в каждой из них – улыбка надежды на добро и счастье, как в звёздах, что рассыпают сумерки на блюдо небес.
Шмель кинул в оконное стекло мелкой сосновой шишкой и улетел спать. Я выглянул.
Луна за лесом казалась убежищем, входом в глубокую нору летучих мышей и сов. Сияла призывно, опутанная паутиной дремлющего леса. Спустя мгновение, дубы сдавили её бока, но она вырвалась и красное её от ярости око глянуло зло и надменно:
– Кто вы тут… все!
Лёгкий ропот, не испуга, но неловкости, исторгнутый из самых глубин чащи, дал повод прийти в себя. Деревья подталкивали друг друга, выходили вперёд, едва ступая непослушными ногами… От сего неуклюжего искреннего старания, взгляд луны сделался мягче, гнев рассеялся и янтарный румянец распространился по её щекам.